Карине металась в поисках детей, обращалась в суд (он встал на ее сторону), но что толку, если детей прячут?

Мы с ней подходим к дверям квартиры (которую она так ждала и в которой не жила ни дня), прислу­шиваемся, не слышно ли детских голосов? Тишина. Звоним. Открывает нам какой-то непроспавшийся тип — Сарибек сдает квартиру приезжим. Но ведь он работает на заводе (отличный, говорят, сварщик), я прихожу, прошу директора устроить мне с ним встречу. И вот он входит, Сарибек.

Высок и прям. Лицом напоминает коршуна, высу­шенного и выгоревшего на солнце. Глаза не моргают, не закрываются, но разгораются и затухают, пульси­руют. Сдержанно начинает рассказ: первая жена (это та, что пела про журавля) была плохого поведения, и вторая жена плохого поведения, сама бросила детей, родная ее мать, и та считает, что Карине нужно лишить родительских прав, ее письмо об этом есть в суде.

— 

Точно ли? — спрашиваю.

— 

Совершенно,— отвечает он твердо.

— 

Сарибек Артемович,— говорю,— была я в суде, читала письмо, там как раз все наоборот.

Мгновенная вспышка глаз. Соображает. Сообра­зил.

— 

Имею сведения: письмо в суде подменили.

Наш разговор то и дело спотыкается о подобного

рода «неточности». Детей показывать он не хочет, но я настаиваю, и вот мы втроем (парторг завода, Сарибек и я) едем туда, где живут дети. И брат Сарибека — Балабек — здесь, и жена брата.

И дети. Какие прекрасные дети! Сурену нет трех, он весельчак, быстроглаз и весьма смышлен. Маленькая Гоар, ей лет шесть, тиха, улыбчива, взгляд у нее, как у матери, умен и мягок. Саму встречу я помню плохо, где кричали разом и громко, понося Карине. Подлая, грязная («Не надо при де­тях!» — умоляет парторг — куда там!). Среди этого кипения страстей мы с парторгом тихо тянем свою линию — мать есть мать, у нее неотъемлемые права. И тут я замечаю, что Сарибек мается — ему вроде бы хочется швырнуть на кон еще один козырь, старше всех козырей, но вроде бы он не решается. Эх, была не была!

—  

Она хочет убить детей,— говорит он жестко.— Она прислала им отравленный шоколад.

— 

Да полно вам! — говорю, и тут...

Тут они все разом вскакивают на ноги, и на лицах их такая дикая, такая дрожащая ярость, что, кажется, минута, и они кинутся на нас. Глаза Сарибека бешено пульсируют.

—  

Ваши документы,— говорит он мне очень ти­хо.— Я извиняюсь.

После двух отчаянных часов мы понемногу выра­батываем компромисс. Карине разрешат прийти к детям, но в комнате будет сидеть Сарибек. Мы возра­жаем. Ну, тогда так: в комнате будет сидеть брат Балабек, играя в шахматы с парторгом, в соседней комнате — Сарибек, а Карине в это время будет непринужденно играть с детьми. Совершенно измоча­ленные, мы соглашаемся на это дикое предприятие.

Карине приезжает ко мне в гостиницу задолго до назначенного часа. Вынимает игрушку: маленький робот с веселой рожицей вышагивает по паркету. «Приближается час»,— говорит она. Ее лихорадит. По дороге решаем, что сперва придем мы с партор­гом, потом уже позовем Карине. Стучим и... О, удив­ление! Перед нами мирная праздничная семья. Дети нарядны, Сарибек при галстуке, яростно нам улыбает­ся. Несут фрукты. Сейчас Сарибек непринужденно сядет в другой комнате, а брат Балабек непри­нужденно станет играть в шахматы, а...

Только вот не пойму, что с Гоар — она грызет ногти, рот и глаза, и все лицо ее словно бы стянуты — ее не узнать. От моей руки отшатывается, как от змеи, и убегает. Сурен настороже, но все же согласен со мной играть. И тут непринужденный Балабек говорит мне быстро и повелительно:

— 

Оставьте ребенка!

—  

Почему?

— 

Оставьте ребенка! — орет он.— Или я буду запрещать все это!

Теперь понятно: по их сценарию не нужен весе­лый мальчик, нужен испуганный. Но Сурен хохочет, и в это время в дверях показывается Карине. Она тихо стоит и смотрит на сына. И сын, разом притихнув, уже смотрит на нее двумя своими сливами. Сейчас она присядет, поставит на иол игрушку и...

Но из соседней комнаты, словно только этого и ждала, вылетает Гоар. Она хватает брата в объятия и не плачет, нет, она воет, подняв к потолку белое лицо. Сурен мужественно смотрит на нас, только кровь отливает от его лица, теперь такого же белого, как у сестры. Детей уводят, за ними идет парторг, из соседней комнаты нам видно, как этот грузный седой человек садится на корточки и пускает робота, кото­рый, ухмыляясь, вышагивает по паркету. Из угла, обнявшись, смотрят дети.

— 

Я больше не могу,— вдруг говорит Карине мертвыми губами.

Боюсь, она сейчас упадет. Надо уходить, и я делаю последнюю безнадежную попытку — подхожу и предлагаю ребятам от мамы две плитки шоколада. Эффект превосходит все мои ожидания.

— 

Не бери! — страшно кричит Гоар, и мы пони­маем, что глаза ее видят смерть.

Плитки я уношу, не оставляю. Кто знает, какое им здесь найдут применение...

И вот они — Сурен и Гоар — выйдут в жизнь.

Вечно настороже, в предчувствии опасности, в ожида­нии удара. Если, став взрослыми, они поймут, что их обманули, они будут думать, что миром правит клевета; если они ей поверят, то жизнь, где мать может принести детям отравленный шоколад, пока­жется им и того страшней. А каковы станут они сами?           

В этой истории дети были пассивным объектом низких страстей, а бывают случаи, когда ребенка превращают в активный «субъект» семейной тяжбы.

У маленького Костика были и отец, и мать, и бабушка, и дедушка, он рос счастливо, пока роди­тели не расстались. Суд оставил его матери, но, когда детский сад выехал на дачу, отец, наняв за десятку мальчиков-подростков, их руками выкрал сына, спрятал и, как и Сарибек, жену к нему не под­пускал. Но вот педагоги стали замечать неладное: Костик время от времени делал странные замеча­ния, например, что папа лучше мамы, у него подар­ки дороже и мебель в доме красивей; и вообще мама, когда он был маленький, отнимала у него конфеты, чтобы съесть самой. А главное, у дедушки, маминого отца, есть ордена и медали, только все они сняты с наших убитых солдат. «Если не верите,— гордо прибавлял мальчик,— спросите моего папу». Согласитесь, что это ничуть не хуже «отравлен­ного» шоколада, только преподносилось ребенку каждый день.

Однажды в юридическую консультацию пришел мальчик, ему нужен был совет юриста.

— 

Если кому-нибудь плохо дома,— спросил он,— может этот человек уйти в другую семью?

— 

А кто этот человек? — спросил в свою оче­редь юрист.

— 

Так, один мальчик,— был ответ.

Надо думать, что юрист объяснил ему, что роди­телей не выбирают. А Максим не знал, что делать: ему сказали, что у него не родная мать, а мачеха. Спору нет, Зою Николаевну он любил, но почему же она никогда его не защищает? Та, родная, таинственная,

где-то далеко живущая (или его от нее прячут?) в обиду бы не дала. Обид между тем накопилось немало, он вспоминал самые горькие, и в их числе один случай, происшедший на даче. Максим вместе с другими ребятами лазил на чужой участок, хозяйка их гоняла, они принялись кидать в нее камнями — поступок, что говорить, безобразный. Узнав о нем, Павел Максимович, отец Максима, схватил палку, об­ломал ее о Максима, а потом отшвырнул от себя сына так, что тот рассек лоб. Вернувшись, Зоя Николаевна застала Максима дрожащего, в слезах и крови. Узнав о постигшем его наказании, она прежде всего спросила, какой была палка. Дрожа и всхлипывая, Максим показал — сантиметра два толщиной. Тогда Зоя Николаевна спросила, сколько раз отец ударил. Раз двадцать, ответил Максим.

— Мальчик,— размеренно сказала Зоя Нико­лаевна.— Если бы палкой толщиной в два санти­метра он ударил тебя двадцать раз, тебя бы не было в живых. Вывод? Ты фантазируешь.