С присущей ему проницательностью Сенека вскрыл внутреннюю драму принцепса, вынужденного играть роль божества и потому осужденного вечно демонстрировать силу духа, какой не может обладать человек. Другие люди черпают утешение, жалуясь на несправедливость судьбы — ему и в этом было отказано.
Принцепс в кругу семьи
Не будем забывать, что близкие Августа всячески поддерживали в нем мысль о необходимости продолжать удерживать власть, так что можно сказать, что политика пронизывала каждый миг его существования, не оставляя места для простых семейных радостей. Каким бы величественным ни казался он со стороны, в душе его жили чувства обиженного отца и деда, старого и усталого человека, нуждавшегося в простом человеческом тепле. Светоний приводит один эпизод, представляющий нам Августа в совершенно неожиданном ракурсе. У него оставалась единственная внучка Агриппина, любовью к мужу и многочисленным потомством снискавшая себе репутацию образцовой римской матроны, какой, по мнению Августа, и следовало быть женщине его семейства. Из девяти детей, которых она родила Германику, выжили, к своему несчастью, шестеро. Двое умерли в младенчестве, не оставив по себе, по обычаю того времени, никаких сожалений, а еще один успел достаточно подрасти, чтобы родные полюбили его прелестный облик, но потом тоже умер. Ливия заказала статую, изображавшую мальчика в виде Амура, и посвятила ее храму Венеры. Такую же точно статую Август поставил в своей опочивальне и, входя, каждый раз целовал ее [226]. Эта деталь, наверняка подсмотренная кем-то из домочадцев, который не удержался, чтобы не рассказать о ней вслух, свидетельствует, что Август действительно любил своих детей, а не просто видел в них продолжателей рода.
Как явствует из письма к Агриппине, датируемого апрелем или маем 14 года, то есть года его смерти, он горячо интересовался здоровьем своих правнуков:
«Вчера я договорился с Таларием и Азеллием, чтобы они взяли с собой маленького Гая в пятнадцатый день до июньских календ (17 мая), коли богам будет угодно. Посылаю вместе с ним и врача из моих рабов; Германику я написал, чтобы задержал его, если захочет. Прощай, милая Агриппина, и постарайся прибыть к своему дорогому Германику в добром здравии» [227].
Малышу, о котором проявлял беспокойство Август, исполнилось тогда два года. Родители взяли его с собой в Германию, и воины, которыми командовал Германик, охотно играли с мальчиком и наряжали его солдатиком. Они же прозвали его Калигулой, что значит «Сапожок». Под этим именем он и вошел в Историю.
Август любил и других детей. Иногда он играл в орехи с мальчиками-рабами, «Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавритании» (Светоний, LXXXIII). Пожалуй, последнее наблюдение, скорее всего, тоже сделанное кем-то из домашних, могло бы быть квалифицировано как проявление старческого маразма. Однако не будем торопиться с выводами. На самом деле Август в этом отношении ничем не отличался от своих современников. В богатых домах было принято держать детей-рабов, которые целыми толпами нагишом сновали по комнатам, своим умильным видом радуя глаз домочадцев, — словно пухлые купидоны, сошедшие с фресок.
Но и здесь Август проявлял свойственную ему сдержанность, в равной мере диктуемую здравым смыслом и суеверием. Так, он терпеть не мог карликов, уродцев и прочих неприятных на вид существ, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование. Впрочем, в его доме жил один карлик по имени Коноп, ростом в восемьдесят один сантиметр. С ним в детстве любила забавляться Юлия Младшая. У Ливии тоже жила карлица, которую звали Андромеда [228].
Он вполне радушно встречал мальчиков из хороших семей, которых приводили к нему засвидетельствовать почтение. Это даже вошло у него в обычай. Однажды к нему с визитом вежливости явился мальчик, которого Август ущипнул за щечку, проговорив: «И ты, малютка, отведаешь моей власти». Этим мальчиком был будущий император Гальба, на несколько месяцев возглавивший империю после смерти Нерона [229]. Для нас это пророчество, наверняка выдуманное с целью поддержать авторитет Гальбы, интересно тем, что доказывает: даже в 68 году магический ореол имени Августа все еще служил основанием, на которое опирался выдвинувшийся из рядов аристократии претендент на власть.
Любовь Августа к детям распространялась и на самого обездоленного из правнуков — маленького Клавдия, которому вопреки всеобщим ожиданиям выпало сделаться носителем власти. Клавдий приходился внуком Ливии и одновременно, через свою мать Антонию, дочь Юлии, внучатым племянником Августу.
В характере Клавдия отмечались большие странности, которые объясняли тем, что он трудно родился на свет. Эти странности очень мешали ему, когда настало время включиться в государственные дела. Кроме того, его всегда подавлял Германик, его брат, отличавшийся отменной выправкой и представительностью. Мать Клавдия, считавшаяся образцом женской добродетели, часто говорила, что он «урод среди людей, что природа начала его и не кончила». Когда ей случалось встретить какого-нибудь особенно тупого человека, она имела обыкновение говорить о нем: «Глупее моего Клавдия» [230]. Но Август в отличие от Ливии не обижал мальчика невниманием. Светоний приводит три его письма Ливии, в которых речь идет о Клавдии:
«По твоей просьбе, дорогая Ливия, я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Тиберием (так звали Клавдия) на Марсовых играх. И оба мы согласились, что надо раз навсегда установить, какого отношения к нему держаться. Если он человек, так сказать, полноценный и у него все на месте, то почему бы ему не пройти ступень за ступенью тот же путь, какой прошел его брат? Если же мы чувствуем, что он поврежден и телом и душой, то и не следует давать повод для насмешек над ним и над нами тем людям, которые привыкли хихикать и потешаться над вещами такого рода. Нам придется вечно ломать себе голову, если мы будем думать о каждом шаге отдельно и не решим заранее, допускать его к должности или нет. В данном же случае — отвечаю на твой вопрос — я не возражаю, чтобы на Марсовых играх он устраивал угощение для жрецов, если только он согласится слушаться Сильванова сына, своего родственника, чтобы ничем не привлечь внимания и насмешек. Но смотреть на скачки в цирке со священного ложа ему незачем — сидя впереди всех, он будет только обращать на себя внимание. Незачем ему и идти на Альбанскую гору и вообще оставаться в Риме на Латинские игры: коли он может сопровождать брата на гору, то почему бы ему не быть и префектом Рима? Вот тебе мое мнение, дорогая Ливия: нам надо обо всем этом принять решение раз и навсегда, чтобы вечно не трястись между надеждой и страхом. Если хочешь, можешь эту часть письма дать прочесть нашей Антонии».
«Юного Тиберия, пока тебя нет, я буду каждый день звать к обеду, чтобы он не обедал один со своими Сульпицием и Афинодором. Хотелось бы, чтобы он осмотрительней и не столь рассеянно выбирал себе образец для подражания и в повадках, и в платье, и в походке. Бедняжке не везет: ведь в предметах важных, когда ум его тверд, он достаточно обнаруживает благородство души своей».
«Хоть убей, я сам изумлен, дорогая Ливия, что декламация твоего внука Тиберия мне понравилась. Понять не могу, как он мог, декламируя, говорить все, что нужно, и так связно, когда обычно говорит столь бессвязно» [231].
Разве могут эти строки принадлежать беспомощному старику, влачащему существование «под каблуком» ненавидящих его жены и Тиберия? Нет, это написал дед, озабоченный восстановлением справедливости по отношению к внуку и не скрывающий своей радости, когда ему удается обнаружить в Клавдии черты, достойные уважения. Может быть, он догадался, что неуклюжее поведение юноши вызвано робостью, которую Август и в самом деле внушал многим. Не удивительно, что мальчик, которому ближайшие родственники постоянно твердили о его умственной отсталости, терялся в присутствии великого деда.