«Ты спрашиваешь меня, почему я заставил себя ждать? Великий Цезарь только что открыл Золотой портик Феба. Представь себе пунические колонны, меж которыми изображены дочери старого Даная. Что за великолепное зрелище! Я своими глазами видел мраморного Феба, более прекрасного, чем бог, с еще молчащей лирой и приоткрытым ртом, готовым запеть. Вокруг жертвенника теенятся, как живые, изумительной красоты скульптурные быки работы Мирона, числом четыре. В центре возвышается сверкающий мрамором храм — более дорогой Фебу, чем его родная Ортигия. На вершине храма стоит солнечная колесница; на вратах, изукрашенных шедеврами резьбы по ливийской [123]слоновой кости, с одной стороны видишь галлов, спешащих вниз с вершины Парнаса, с другой — погруженную в печаль дочь Тантала в траурных одеждах [124]. Наконец, и сам бог, Аполлон Пифийский, стоит между матерью и сестрой. Он в длинном одеянии и изображен поющим» [125].
За триумфальной аркой, которую поддерживали статуи Аполлона и Артемиды работы Лисия, находилось внутреннее святилище, а за ним — портик храма. Он представлял собой музей, в котором между колонн из желтого с красными прожилками нумидийского мрамора располагались скульптурные изображения пятидесяти данаид; центральную часть плошадки занимали 50 конных статуй их мужей. Кроме четырех коров работы Мирона, упоминаемых поэтом, здесь же был и Геркулес — копия скульптуры Лисиппа. Одна из створок ворот, инкрустированных слоновой костью, представляла историческое переложение темы гигантомахии и напоминала о набеге галлов на Дельфы в III веке до н. э.; вторая створка изображала наказание возгордившейся Ниобеи. Таким образом, храмовые ворота несли одновременно и историческую, и культурную смысловую нагрузку, как, например, ворота храма Аполлона в Кумах, описанные Вергилием в «Энеиде» (начало песни VI). Август, он же новый Эней, читал здесь и величие своей судьбы, и опасность переоценки. Наконец, целлу [126]украшали статуи Аполлона, Артемиды-Дианы и их матери Лето-Латоны [127], выполненные греческими мастерами. Здесь же находились скульптуры девяти Муз и хранились сокровища: самоцветы, пожертвованные сыном Октавии Марцеллом, золотые треножники, подаренные Августом, и светильник, который Александр перенес когда-то из Фив в храм Аполлона в Киме. Все это великолепие венчали статуи, изваянные любимыми скульпторами Августа Бупалом и Афинием Хиосским, установленные на крыше храма.
Пышность храма служила выражением благодарности богу за помощь, оказанную в Акции, и превращала ту часть Палатина, где жил Цезарь, в священное место. Все было готово к освящению его власти. Оставалось совершить решающий шаг, что и было сделано в два январских дня 27 года.
Январь 27 года
«Во время шестого и седьмого консулата, покончив с гражданскими войнами и с общего согласия став верховным владыкой мира, я передал государственную власть в управление сенату и римскому Народу. За это сенат удостоил меня звания Августа, украсил двери моего дома лаврами и прибил на моих воротах венок из дубовых листьев. В Юлиевой курии поместили золотой щит с надписью, гласившей, что он пожалован мне сенатом и римским Народом за мою доблесть, мое милосердие, мою справедливость и мое благочестие. С этого дня я стал для всех высшим авторитетом, но никогда не располагал властью большей, чем власть прочих магистратов, моих коллег» [128].
В этих строках Август вспоминает дни 13 и 16 января 27 года, которые стали самыми значительными в его жизни. 13 января, в седьмой раз торжественно вступая в должность консула, он произнес перед сенаторами длинную речь. Дион Кассий воссоздает эту речь, следуя внутренней логике всей его деятельности, и мы убеждаемся, что Цезарь, стремясь установить режим, рекомендованный ему Меценатом, воспользовался некоторыми советами Агриппы. Так, во вступлении, по версии историка, он изложил несколько видоизмененную мысль, заимствованную еще Саллюстием у Фукидида (LVI, 3, 1):
«Я убежден, что многим из вас, сенаторы, сделанный мною выбор покажется невероятным. Никому из тех, кто меня слушает, не понравится, что кто-то другой сделает то, что сам он ни за что не пожелал бы сделать, в первую очередь, потому, что каждый с завистью относится к человеку, в чем-то его превосходящему, а оттого склонен с недоверием воспринимать любой поступок, стоящий выше его собственных возможностей».
Этот невероятный поступок, в реальность которого, как показали дальнейшие события, действительно верилось с трудом, поступок, выходящий за рамки обычной человеческой посредственности, поступок, узаконивший положение Цезаря как принцепса за счет его морального превосходства, заключался — не больше и не меньше — в передаче сенату всей полноты власти, иными словами, в восстановлении республики.
Переворачивая страницу истории, Цезарь так объяснил свои действия:
«Я передаю вам все свои полномочия, поручаю вашей власти все, все без исключения: армию, законы, провинции — и не только те, что вы передали мне в управление, но и те, что я своими силами завоевал для вас. То, что я делаю, послужит вам доказательством, что даже в начале я не стремился ни к какой власти, что единственным моим побуждением было отомстить за безжалостно убитого отца и спасти государство от жестоко терзавших его бед».
Итак, Цезарь ясно обозначил роль, которую играл на протяжении последних шестнадцати лет: он мстил за отца и спасал государство. Мы, конечно, не знаем, насколько тщательно сыгранная сцена была отрепетирована заранее, но то, что «режиссер» изрядно поработал над ней, не подлежит сомнению. Преодолев первую растерянность, новый состав сената отказался принять предложенную власть.
В конечном итоге все сошлись на компромиссе. Цезарь получил полномочия проконсула, правящего провинциями, в которых стояли римские войска, сроком на 10 лет. Сенат распоряжался остальными, то есть все осталось примерно так, как было во времена республики. Подтверждение этих полномочий Цезарь получал каждые 10 лет, вплоть до своей смерти. Что касается Египта, который считался его личным завоеванием, то эта страна получала особый статус и подчинялась непосредственно Цезарю. Таким образом, его власть не только не уменьшилась, но и возросла. В результате компромисса ему досталась власть над армией, и его превосходство опиралось теперь на военную силу.
16 января сенат снова собрался на заседание. Он удостоил Цезаря почестей, перечисление которых фигурирует в приведенном выше отрывке из «Деяний». Отныне Гай Юлий Цезарь Октавиан исчез, уступив место Августу. Эпитет «augustus», заимствованный из религиозного словаря, где он использовался для определения поступков, совершаемых при благоприятных предзнаменованиях, происходил из того же корня, что и глагол «augeo» (увеличивать), существительные «augur» (авгур, то есть жрец, толкующий предзнаменования), «auxilium» (помощь), «auctor» (гарант, образец, вдохновитель, основатель) и «auctoritas» (гарантия, власть, влияние). Все эти значения воплотились в имени Августа, наделяя его носителя способностью находить наилучшее решение любой проблемы, превращая его в олицетворение наилучшего ответа на любой вопрос и живую аллегорию принципа роста.
Неудивительно, что он предпочел это прозвище имени Ромула, которое ему предлагали взять и которое он, подумав, отверг. Разумеется, он мог считать себя вторым основателем Рима, но, как и первый, убивший своего брата, он пролил немало римской крови и совсем не хотел, чтобы память об этом преследовала его всю жизнь.
Веря в силу слов, отныне Август мог забыть о необходимости доказывать окружающим свое превосходство, довольствуясь весом своего авторитета. На самом деле он обладал вполне реальной властью, точное определение которой дал Дион Кассий (LIII, 28, 2): «Сенат дал клятву одобрять все его начинания, освободил его от всякого подчинения закону, так что, во всем следуя исключительно своей воле, он стал хозяином самому себе и мог распоряжаться законами; он получил право делать все, что ему заблагорассудится, и не делать ничего, что ему не нравилось». Политический маневр, необходимость которого диктовалась дальнейшим ходом истории, удался на славу. До этих пор власть Цезаря целиком зависела от конъюнктуры; чтобы придать ей устойчивый характер, он должен был сложить ее с себя, а затем получить вновь, но уже в другом качестве — свободной от гнета внешних обстоятельств.