Но тут в грохочущий финал симфонии внезапно врезается веселенький мотивчик, который он недавно запрограммировал на своем мобильнике. Хорошо, что звонки продолжаются настойчиво и долго, потому что найти маленькую коробочку мобильника в недрах тяжелого, мокрого плаща удается не сразу. Включив телефон на прием, он торопливо говорит: «Минуточку!» — и приглушает транзистор, не выключая его, однако, совсем, а потом снова подносит к уху мобильник. Это мать. Его рассказ растревожил ее. Ей так и не удалось больше заснуть. Ну, как, ему удалось добраться до больницы? «Да, — отвечает он. — И добрался, и даже нашел дежурного патанатома, и передал ему все документы, но они там потребовали, чтобы я лично опознал эту женщину…»
— Неужели ты согласился? — испуганно спрашивает мать.
— Ну что ты! Как я могу опознать человека, если я даже его лица не помню?!
На этот раз мать им довольна:
— Ты совершенно прав. Личное опознание — это ответственное дело. Это не входит в твои обязанности. Ну, и где же ты теперь?
Он в комнате погибшей. Ему пришло в голову, как заменить опознание лица опознанием с помощью ключей.
— И что, дверь действительно открылась?
— Конечно.
— Так поезжай, подпиши им протокол и возвращайся. Зачем ты там еще торчишь?
— Просто так. Сижу. Смотрю. Размышляю, может быть, нам все-таки стоит заняться ее вещами, переслать их семье, выделить какую-нибудь компенсацию сыну и матери…
— Скажи об этом своему хозяину. Только сам там ничего не трогай, слышишь?!
— Это я и сам понимаю. Ты не беспокойся, я уже на выходе. Еще минутку, ладно?
Он осторожно откладывает мобильник и прислушивается. Симфония наконец-то завершилась, и ее неожиданно оборвавшийся финал, как видно, поразил слушателей, потому что из транзистора доносятся весьма жидкие и даже как будто слегка утомленные аплодисменты — явно из вежливости, лишь для того, чтобы не обидеть оркестрантов. Остается надеяться, что эта сухая музыка не доконает Старика. Все-таки хорошо бы отчитаться перед ним еще сегодня ночью.
Он осторожно увеличивает громкость и замирает в ожидании слов ведущего передачи, который вот-вот должен, как обычно, назвать исполнявшееся произведение. Всё же любопытно, какой по номеру была эта симфония. Однако из зала по-прежнему слышны только аплодисменты, то усиливающиеся, то слабеющие, приближающиеся и удаляющиеся, как шум далекого моря. Какой-то энтузиаст вдруг решает поддержать оркестр, а может, и себя самого долгим криком «Браво!» — но крик этот так и остается гласом вопиющего в пустыне. Время уже позднее для всех.
— Минуточку, мама… — Он снова возвращается к телефону, чтобы не обидеть ее своим молчанием.
— Что там у тебя случилось?
— Ничего, просто я хотел услышать название музыки, которую только что исполняли по радио.
— Ну, тогда пока. Не задерживайся там.
— Да, я постараюсь прийти пораньше.
— Когда придешь, тогда придешь, я сегодня всё равно уже не засну…
Увы, трансляция из филармонии обрывается на полузвуке. Ее сменяет программа новостей, но политические новости ему давно уже безразличны. Он выключает транзистор и слышит, что дождь опять барабанит по крыше. На него вдруг наваливается усталость. Нет, он все-таки не поедет из больницы сразу же домой. Если уж он так лез из кожи, чтобы успокоить совесть Старика, было бы обидно не доложить ему еще сегодня.
Глава девятнадцатая
Полчаса спустя он снова звонит Старику. Тот уже дома. Его соединяют.
— У вас еще найдутся сегодня силы выслушать меня? Я имею в виду — после этой чудовищной Восьмой симфонии Брукнера? — сочувственно спрашивает Кадровик.
— Разве это была Восьмая? — удивляется Старик. — В программе было написано, что это Девятая…
— Ну, конечно, что же это я! — Кадровик чувствует, что краснеет. — Вы совершенно правы, разумеется, конечно же это была Девятая. — Он торопится исправить свою оплошность. — Та, неоконченная…
— Неоконченная? — опять удивляется Старик, видимо не дочитавший программку. — В каком смысле неоконченная, ведь она длилась больше часа?
— Вот именно! — теперь уже уверенно объясняет ему Кадровик. — Это потому, что в ней было всего три части, а не четыре, как полагается во всех симфониях. Вам просто повезло, что этот набожный немец из-за всех своих сомнений и страхов так и не сумел закончить ее до самой смерти, иначе сидеть бы вам еще час, не меньше… — И обрывает сам себя: — Ну, так как, у вас еще хватит сил выслушать мой отчет или вам уже пора спать?
— Ну, поспать я сумел на концерте, — смеется Старик. — И вообще, я теперь не так уж нуждаюсь во сне. Если ты еще на колесах, подъезжай ко мне, только не сразу, дай мне немного времени привести себя в приемлемый вид. Скажи только одно: мы виноваты?
— Скорее, ответственны, это более подходящее слово.
— В каком смысле?
— Это требует более подробного рассказа, — говорит Кадровик.
Около часу ночи он входит в огромную, богатую квартиру, в которой был всего один раз, несколько лет назад, по случаю смерти жены Старика. В тот раз громадная гостиная была заполнена негромким гулом разговоров пришедших с соболезнованием людей, и Кадровик, пробормотав несколько сочувственных слов, забился в дальний угол и простоял там с четверть часа, разглядывая большой стеклянный шкаф, на полках которого красовались разноцветные глиняные и гипсовые муляжи всевозможных буханок, батонов, хал и прочих хлебобулочных изделий из того ассортимента, который пекарня выпускала со времени своего основания. Сейчас он был в этой гостиной один. Стеклянный шкаф был на месте, подсвеченный изнутри светом ночника.
Домоправительница, темнокожая маленькая седая индуска, берет у него плащ и шарф и просит подождать. Видно, Старика уже не волнует его тело, если он выбрал в хозяйки дома такую женщину. И действительно, когда Старик наконец выходит к нему, он вдруг видит, насколько тот стар. Душ не освежил его ни на йоту, он сутулится, элегантный кок смят и растрепан, лицо бледно, и глаза обведены темными полукружиями. Голые ноги в старых комнатных туфлях — жилистые и сухие. Не чувствуется, чтобы сегодняшний концерт улучшил его настроение. Напротив, кажется, что тягучая религиозная музыка его утомила и даже измучила. Пожалуй, не одно только любопытство побудило его пригласить Кадровика в такой поздний час, но и желание немного взбодриться в общении с молодым и здоровым мужчиной. Не спрашивая согласия гостя, он достает бутылку и наливает себе и ему по бокалу вина.
— Ну как, всё уже ясно? Ты ее опознал? — говорит он, поднимая свой бокал. — Она в самом деле работала у нас? Как же ты ухитрился ее забыть?
Кадровик залпом выпивает свой бокал и молча протягивает ему тоненькую бежевую папку, уже растрепавшуюся за этот долгий вечер.
— Прежде чем я начну докладывать, посмотрите сами, о ком идет речь.
Старик открывает папку. В очередной раз с замкнутым, окаменевшим лицом перечитывает гранки злополучной газетной статьи, потом переворачивает страницу и длинным морщинистым пальцем скользит по строчкам личного дела, переворачивает следующую страницу и читает биографию, записанную рукой сидящего против него человека, возвращается к предыдущей странице, потом встает, включает сильную напольную лампу, придвигает изображение погибшей женщины к своим слабым глазам и долго смотрит.
Тем временем Кадровик сам наливает себе второй бокал.
— Как на ваш взгляд, в ней есть какое-то особое обаяние? — спрашивает он, видя, что Старик уже собирается вернуть ему личное дело погибшей.
Озадаченный вопросом, хозяин снова открывает папку, как будто ответ на этот вопрос требует дополнительного всматривания.
— Обаяние? Трудно сказать, но… может быть… А что? Во всяком случае, в ней есть какое-то… благородство, что ли…
У Кадровика вдруг по-дурацки щемит сердце, как у ребенка, у которого забрали красивую игрушку. Показали на минуту, и всё — теперь она навеки исчезла.
— Благородство? — Что-то в нем не может смириться с этим неожиданным словом. — В каком смысле?