— А дом? — спросил Келсо. — Тот особняк еще стоит?
— Ему было девятнадцать.
— А дом? Что стало с домом? Голова Рапавы склонилась на грудь.
— Дом, товарищ…
— Там висел красный полумесяц с красной звездой. И охраняли это место чернорожие черти…
После этого Келсо уже не мог добиться от Рапавы ничего членораздельного. Старик поморгал и закрыл глаза. Рот у него разъехался. По щеке потекла струйка желтой слюны.
Келсо с минуту-другую смотрел на него, чувствуя, как к горлу подступает тошнота, потом вскочил с кресла и помчался в ванную, где его обильно и сильно вырвало. Он приложился пылающим лбом к холодной эмалированной раковине и провел языком по губам. Язык показался ему раздувшимся и горьким, похожим на кусок сгнившего фрукта. В горле стоял ком. Келсо попытался отхаркаться, чтобы его выплюнуть, но ничего не получилось, тогда он решил проглотить комок, и его тут же снова вырвало. Когда он вытащил голову из-под струи воды, краны будто выскочили из своих гнезд и закружились вокруг него в медленной обрядовой пляске. Из его носа на стульчак унитаза тянулась, поблескивая, серебристая ленточка слизи.
Потерпи, сказал он себе. Это тоже пройдет.
И снова, как утопающий, ухватился за прохладную белую раковину, а стены качнулись и, погружаясь в темноту, куда-то поехали…
В окружавшей его тьме раздался шорох. Загорелись желтые глаза.
— Да кто ты такой, кто позволил тебе красть мои записи? — раздался голос Сталина.
И он, как волк, вскочил со своего дивана.
Келсо дернулся, приходя в себя, и ударился головой о борт ванны. Он застонал и, перевернувшись на спину, приложил руку к голове, чтобы проверить, нет ли крови. Он был уверен, что почувствовал липкую жидкость на пальцах, но, когда поднес их к глазам и, прищурясь, всмотрелся, они оказались чистыми.
Как всегда, так и сейчас, на полу московской ванной, частица его оставалась безжалостно трезвой — так раненый капитан на мостике торпедированного корабля спокойно требует, несмотря на дым сражения, сообщить ему о погибших. Эта частица всегда считала, что, как ни плохо ему в данный момент, бывало много хуже. И он услышал, несмотря на грохот крови в ушах, скрип шагов и щелчок тихо затворившейся двери.
Келсо стиснул зубы, силой воли заставил себя пройти все стадии эволюции человека — из слизи, покрывавшей пол, поднялся на четвереньки и встал — и, шаркая, вышел в пустую спальню. Сквозь тонкие оранжевые шторы на остатки ночной оргии сочился серый свет. Кислый запах пролитого алкоголя и спертый от дыма воздух вызвали у Келсо приступ тошноты. Тем не менее он потащился к ведущей в коридор двери — это было актом героизма и отчаяния.
— Папу Герасимович! Стойте!
В плохо освещенном коридоре было пусто. В дальнем его конце, за углом, звякнул подошедший лифт. Скривившись от боли, Келсо захромал туда, но увидел лишь закрывающиеся дверцы кабины. Он пытался открыть их пальцами, крича в щель, прося Рапаву вернуться. Потом несколько раз нажал ладонью на кнопку вызова, но лифт не слушался, и Келсо бросился к лестнице. Он спустился на двадцать первый этаж и тут вынужден был признать, что проиграл. Он стоял на площадке и ждал скоростного лифта, прислонясь к стене, с трудом переводя дух, борясь с тошнотой и чувствуя режущую боль в глазах. Кабина долго не приходила, а когда наконец пришла, мигом подняла его на два этажа, на которые он спустился. И дверцы издевательски открылись, выпуская его в пустой коридор.
Келсо спустился на первый этаж — от быстроты спуска у него чуть не лопнули барабанные перепонки, — но Рапава уже исчез. В мраморном вестибюле «Украины» не было никого, кроме старушки, счищавшей пылесосом пепел с красного ковра, да платиновой блондинки в накидке из искусственного соболя, препиравшейся с охранником. Направляясь к выходу на улицу, Келсо чувствовал, что все трое, бросив свои дела, смотрят ему вслед. Он провел рукой по лбу — рука стала мокрая от пота.
На улице было холодно и только начинало светать. Наступало ненастное октябрьское утро, с реки тянуло сыростью и холодом. Однако по Кутузовскому проспекту уже вовсю мчались машины, образуя пробку у Калининского моста. Келсо дошел до проспекта и постоял минуту-другую, дрожа от холода в одной рубашке. Рапавы нигде не было видно. Только большая серая собака, старая и явно голодная, шла вдоль монументальных зданий на восток, к пробуждающемуся городу.
Часть первая. Москва
«Высшее наслаждение в жизни — это зорко наметить врага, тщательно все подготовить, беспощадно отомстить, а затем пойти спать».
И. В. Сталин. Из разговора с Каменевым и Дзержинским
1
Ольга Комарова из Росархива с помощью малинового зонтика собирала в группу и препровождала через вестибюль гостиницы «Украина» к вертящимся дверям высокопоставленную делегацию. Двери были старые, из толстого дерева, со стеклянными панелями и пропускали не больше одного человека, так что ученые выстроились чередой в сумрачном свете, словно парашютисты перед прыжком, и когда проходили мимо Ольги, она легонько касалась зонтиком плеча каждого и пересчитывала, выпуская на морозный московский воздух.
Первым согласно возрасту и занимаемому положению вышел Франклин Эйдлмен из Йельского университета; за ним — Молденхауэр из Бундесархива в Кобленце с нелепым двойным титулом: доктор-доктор Карл, как там его, Молденхауэр; затем неомарксисты: Энрико Банфи из Милана и Эрик Чемберс из Лондонской школы экономики; после Иво Годелье из Эколь-нормаль-сюпериор; затем мрачный Дейв Ричарде из Оксфордского колледжа Сент-Энтони, еще один «совьетолог», чей мир лежал в развалинах; затем Велма Бэрд из Национального архива США; следом Алистер Финдлей из Эдинбургского центра по изучению военных документов, который все еще считал товарища Сталина солнцем вселенной; дальше Артур Сондерс из Стенворда и, наконец, тот, из-за кого они простояли в вестибюле лишних пять минут, — доктор К. Р. Э. Келсо по прозвищу Непредсказуемый.
Дверь больно ударила его по пяткам. Погода стала еще хуже. Казалось, вот-вот начнется метель, а пока с неба сыпалась снежная крупа, стуча по серой шири асфальта, била в лицо, застревала в волосах. У подножия лестницы в облаке собственного белого дыма стоял старенький автобус, который повезет их на симпозиум. Келсо остановился закурить.
— Господи, Непредсказуемое вы существо, — посмеиваясь, произнес Эйдлмен, — выглядите просто ужасно.
Келсо помахал рукой в знак того, что слышал. Неподалеку стояли таксисты, топавшие ногами от холода. Рабочие пытались вытащить из кузова грузовика катушку жести. Корейский бизнесмен в меховой шапке снимал группу из двадцати корейцев в таких же шапках, но Рапавы нигде не было видно.
— Доктор Келсо, прошу вас, а то мы опять вас ждем. — И Ольга укоризненно погрозила ему зонтом.
Келсо передвинул сигарету в другой угол рта, повесил сумку на плечо и направился к автобусу.
«Этот потрепанный Байрон» — обозвала его одна воскресная газета, когда он, подав в отставку из Оксфорда, переехал в Нью-Йорк, и это прозвище вполне ему подходило: он был бледный, с длинными вьющимися черными волосами, густыми и вечно спутанными, влажным подвижным ртом и вполне определенной репутацией. Если бы Байрон не умер в Миссолунги, а последующие десять лет пил виски, курил, не выходил на улицу и решительно избегал всяких физических упражнений, он вполне мог стать похож на Келсо Непредсказуемого.
Одет профессор был как всегда: плотная линялая темно-синяя рубашка из хлопка, с расстегнутой верхней пуговкой, свободно повязанный, не очень чистый темный галстук, черный вельветовый костюм, черный кожаный ремень, над которым слегка выпирал живот, красный платочек в нагрудном кармашке, потертые коричневые замшевые ботинки и старый синий плащ. Эту униформу Келсо носил двадцать лет.
Рапава называл его «парень», это звучало странно по отношению к мужчине среднего возраста и в то же время очень точно. Парень.