Изменить стиль страницы

— Ну, вышвырнул — это, пожалуй, сильновато сказано, — быстро вставила Сейя, — а вот дверь запер, что верно, то верно.

— Ну, если б знал, нипочем бы сюда не пошел!

— Он нас не вышвырнул. Дверь захлопнул перед носом, и все.

— Ничего подобного. Дверь сама захлопнулась, от сквозняка. Делать мне, что ли, нечего, кроме как за дверью следить — открыта она или нет. Сами видите, наговаривает она на меня. Напраслину возводит. Скандала хочет, шумихи. Жить ей иначе неинтересно. Но если она не одумается, власти живо заберут детей под опеку. Вы-то небось аккурат из таких, кто строчит доносы, а?

— Да нет, — говорю, — вовсе не из таких.

— А не врете? Точно? Может, все ж таки чиновник, хоть и из совсем маленьких?

— Нет, — отвечаю, — просто всему есть предел. Каждому, поди, охота отдохнуть от жены и детей и спокойно полюбоваться золотыми рыбками. Однако ж, кроме золотых рыбок, в жизни есть и кое-что еще. К примеру, ответственность за тех, кого родил на свет, верно?

Если он раньше не вскочил и не двинул мне в зубы, то сейчас наверняка двинет, думаю я, а потому кладу на стол отвертку (она была у меня в заднем кармане), чтоб никто об нее ненароком не покалечился. А хмырь этот сидит себе как ни в чем не бывало в кресле да еще и голову руками подпер. И вроде как даже плачет.

Ситуация, надо сказать, до ужаса неловкая. Я хоть и дожил до семидесяти лет, а до сих пор никогда не видал, чтоб мужики плакали. Ну, он помаленьку очухался, обрел дар речи и говорит примерно вот что:

— Я хочу только немножко покоя.

— А кто бы не хотел, черт побери, покоя-то! Да одним хотеньем не обойдешься… Кстати, странное дело, сам не пойму, но сдается мне, я вас знаю.

— Откуда? — говорит он, с удивлением. — Хотя и мне ваше лицо вроде бы знакомо. Только вот не соображу откуда, черт возьми.

— Вспомнил. Ты — Аффе. Точнее, Альфред. Младший сынишка моей тетки по матери.

Чем все кончилось и как он распрощался с этим диковинным семейством, Стиг пока что рассказывать не стал.

ДЕНЬ ЗАЩИЩАЕТСЯ ОТ ПОСЯГАТЕЛЬСТВ

Торстен Бергман яростно продолжал работу. Выкладывал стенку. А что еще прикажете делать? Он обливался потом и чертыхался, запускал мастерок поглубже в ведерко с раствором, намазывал шершавые стены, аккуратнейшим образом прижимал плитку и время от времени переносил шнурок на новое место. Уже сейчас видно, что после затирки швов стенка будет высший класс. Богатая, благородная. Так ведь от него, наверно, этого и ожидали? Холодной благородной синевы. Конечно, тут недостает двух поггенполевских кранов — но ведь они без труда вернут их на место. Незачем думать о мелочах, когда речь идет о более крупном единстве. А на полу опять полно воды, правда, набирается теперь помедленнее, потому что Торстен забил трубы деревянными заглушками. Словом, он опять владел ситуацией.

По-прежнему неизвестно, для кого он работает, зачем и за какую плату. Но он себя знал, теперь это не так уж и важно. Он работал, то радостно, то со злостью и ожесточением, когда что-нибудь было не по нем. Работал. И время стало нехотя наполняться смыслом.

Они пробыли здесь недолго. И все же после малышей осталась пустота. Дело не в их голосах и не в облике, просто после них в комнате осталось какое-то особенное беззвучное тепло. Он все время думал, как они там. Надо надеяться, что Щепка сумеет прояснить ситуацию. Хотя вряд ли стоит очень уж обольщаться, вид у него перед уходом был совсем измученный, бледный и жалкий. Вдобавок еще и водки незнамо сколько вылакал — куда больше литра из тех трех, что были у них в запасе. Тоже хорошего мало.

Право слово, удивительно, как иные способны накачиваться.

А платил-то он, из выручки за краны! Всю жизнь мечтал! Торстен ощупал карман старой кожаной куртки: там ли бумажка с расчетами? Не мешало бы вскорости все проверить да подвести черту. Он точно помнил, что сунул эту записку в карман (давеча, когда показывал ее Щепке). Там и вправду есть какая-то мятая бумажка. Но не та. Другая. Лоскуток старого картона, который он, сонный и злой, утром этого долгого дня отхватил от обложки телефонного справочника, чтобы черкнуть адрес. Рассеянно перечитав записку, теперь уже совершенно ненужную, он спрятал ее обратно в карман. А треклятый листок с расчетами, должно быть, остался в машине, в бардачке. Сейчас у него нет ни времени, ни охоты идти на улицу и разыскивать его. Ну и ладно, обойдемся. В крайнем случае можно все записать еще раз. Что ни говори, память у него — дай Бог каждому.

Несмотря на все бутылки, литры и стаканы, надо сказать.

В детстве — совсем маленьким мальчиком, который понятия не имел, что это означает, — Торстен был трезвенником. И вместе со своей праведной мамой, приверженкой свободной церкви, ходил на собрания общества трезвости, где речистые господа из далекого Вестероса и еще более далекого Эребру рассуждали об опасностях пьянства. Можно заработать цирроз печени. (Один из ораторов даже возил с собой такую циррозную печень и всем ее показывал. Правда, не говорил, где ее взял, поэтому Торстен не больно-то ему доверял. Вдобавок Торстен в ту пору считал, что любые внутренние органы при любых обстоятельствах выглядят чрезвычайно странно.) Публика состояла из очень трезвых людей, главным образом пожилых женщин, и ораторы наверняка пользовались бешеным успехом. Цирроз печени был не единственной опасностью, какой грозило пьянство. Ведь и в самом риксдаге свободно могут взять верх пьянчуги, которые понятия не имеют, как управлять страной. А в лихие времена такое чревато большими бедами, это каждому ясно. Вот почему необходимо, чтобы в правительство попадали трезвые либералы, а не пьяницы-социалисты, которые могут натворить Бог знает что. (Неприязнь к социалистам Торстен Бергман сохранил на всю жизнь, только вот, к сожалению, оказалось, что с годами они становились все трезвее и энергичнее.)

Помнится, тетя Свеа, работавшая «холодной буфетчицей» в стокгольмском «Гранд-отеле» (место благородней других, а потому и греховней), вечно рассказывала жуткие истории о том, что случается из-за пьянства. Пьянчуги сидели по ресторанам и в конце концов теряли всякое соображение. Теткин дружок Чарли — он служил в «Гранд-отеле» швейцаром — однажды, к примеру, выручил какого-то господина, который окунул подтяжки в унитаз с дерьмом, а после как ни в чем не бывало нацепил их поверх белоснежной парадной сорочки, — так вот Чарли тихонько, чтоб никто не видел, посадил его в такси и получил за это полсотни крон. А иные крестьяне через пьянство лишались всего достояния — и земли, и дома. Пьянствовали по гостиницам, меж тем как ребятишки ихние корочки хлеба не имели. (Торстен порой удивлялся, как тетка Свеа вообще может работать в таком месте, от которого одни беды, но название ее должности — «холодная буфетчица» — звучало солидно. Внушало ощущение, что она, по крайней мере, не впутывается в эти опасные дела. «Горячая буфетчица» куда хуже.)

Собственно говоря, все человечество можно разделить на людей хороших и плохих. Лет в семнадцать, когда работал газетчиком на перегоне Эребру—Вестерос, Торстен начал догадываться об ужасной правде: он ошибался, праведники и трезвенники вовсе не составляют большинства.

КНИГИ! ГАЗЕТЫ!

Перегон был длинный, и все это время он со своей большой тяжелой сумкой ходил взад-вперед по вагонам. В Халльсберге подвозили вечерние газеты, и он принимал смену от напарника, худого, прыщавого, болезненно-бледного долговязого парнишки. За минуту-другую, прежде чем поезд тронется и напарник спрыгнет на перрон, надо было умудриться проверить счета. Начальник станции, здоровенный бугай, не давал снисхождения газетчикам, которые задерживали поезд. Вернее сказать, он вообще считал газетчиков помехой.

От сумки чертовски болела спина, особенно в начале рейса, а когда скорый поезд кренился на поворотах, надо было удержаться на ногах и не упасть на пассажиров. На первых порах такое бывало и не всегда встречало дружелюбный прием. Хотя иной раз все громко ржали — если он приземлялся на коленях у какой-нибудь пышной, а изредка даже вполне миролюбивой особы, которая кокетливо обнимала его за талию и не отпускала: дескать, наконец-то нашелся долгожданный женишок. Н-да, уверенности в себе у Торстена от этого не прибывало. Сейчас, спустя без малого пятьдесят лет, стоя среди пыли и запаха сырой штукатурки, он по-прежнему заливался краской при воспоминании о тех мучительных минутах.