Изменить стиль страницы

Услышав стук копыт позади себя, Эндрю обернулся. Его рассудок вновь помутился от страха. Но причин для беспокойства не было. Незнакомый фермер из расположенных внизу земель, верхом, с непокрытой головой, пересекал Дичлинг-Бэкон. Лошадь под ним, высоко поднимая ноги, ступала деликатно, как благородная дама в присутствии толпы. Навострив уши, она углом требовательного глаза следила за своим седоком, сердцем томясь по галопу и… исчезла.

Оливково-зеленые склоны в который раз лежали обнаженными в ожидании весны, которая приходила к ним золотым дождем, как Юпитер к Данае.

Милю зелени и тридцать миль моря несло бризом вдаль на Пламптон и Дичлинг мимо Линдфилда и Ордингли, и они расплывались в этой спокойной бесстрастной серебряной пелене. Кроме налетающего ветра и маленьких метин людей и скота, движущихся в безопасном далеке, все в мире было неподвижно. Над круглым синим прудом в воздухе плыла поющая птица, похожая на клочок обгоревшей бумаги, слишком легкая, чтобы шевелить крыльями.

«Сейчас она проснется, — подумал он, — и спустится по лестнице в кухню. Жаль, что не остался и не поблагодарил ее. Поймет ли она, что означает нож?»

Он пристально вглядывался в коттедж, и, как будто в знак того, что его, сидящего здесь на склоне холма, помнят, облачко белого дыма возникло из одинокой трубы, минуту висело в небе, а затем распалось на клочки. Некоторые подхватило солнце, и они казались стаей парящих птиц, что кружат, мелькая белыми подкрыльями. В одной из расщелин сознания, там, где хранилось детство, он нашел полустертое воспоминание об изображении святой — молодой девушки с бледным застывшим лицом, над головой которой кружилась и вертелась стая голубей. Он винил беспокойство, из-за которого оставил свой нож.

«Она говорит, что Бог есть, — подумал он, — а любой Бог будет хранить ее». Однако у богов странные представления об охране, ведь те, кто были больше других самими собой, частенько платили за это своей жизнью, как будто неудачи не имели отношения к охране. Эндрю инстинктивно протянул руки вперед, будто хотел собрать белых птиц у себя на груди, будто, обладай он и вправду силой, они бы не распались на пятнышки дыма, из которого возникли.

«Я бы доверил свою охрану скорее черту, чем Богу», — подумал он, ибо не знал ничего окончательнее и бесповоротнее смерти. Ему не приходило в голову, что смерть Элизабет могла быть бесповоротной только для него и его желаний. Вспомнив о дьяволе, он представил себе поросшее щетиной лицо покойного мистера Дженнингса. Может, он защитит ее, как она считала, из одной грубой ревности.

Если любовь переживает плоть, как полагают верующие, почему бы и ревности, подобно горькому вину, не влиться в бездомный дух. «Храни ее, пока я не вернусь», — молил он, не замечая парадоксальности своей просьбы. Он ведь вернется на следующий день или через день, выполнив свое обещание.

Трудно было покинуть это место на холме, откуда был виден коттедж. Он хотел пристальным взглядом пронзить стены, проделать отверстие, через которое, даже если он ничего не увидит, до него может долететь тихий звук ее шагов.

«Я вернусь», — сказал он вслух, но внутренний критик, который так долго молчал, вновь пробудился в нем, как будто принял вызов, и произнес с издевкой: «Ты — трус. Чего ради? Кто ты такой, чтобы она захотела дважды взглянуть на тебя?»

«По крайней мере, глупец, который ради нее может загнать себя в ловушку», — запротестовал он. Насмешник вдруг заговорил из самого сердца, в котором на этот раз не было укора. «А разве она не достойна крупного риска? Если вернешься, ты принесешь ей что-то стоящее». — «Да, но это „если“? Вот в чем за гвоздка. Я родился трусом, — запротестовал он, — и им останусь. По крайней мере, я показал этим дуракам, что со мной надо считаться». Он поднялся и, повернувшись спиной к коттеджу, быстро зашагал к Льюису, как будто хотел обогнать двигавшийся сбоку образ девичьего лица меж двух свечей со скривленными, как от дурного привкуса, губами.

Однако вскоре его быстрая ходьба замедлилась, так как день был теплым, а он не торопился добраться до Льюиса. Он останавливался то здесь, чтобы посмотреть на долину и на свет, игравший на приземистой церкви, то там, чтобы вместе со стадом белых и черных коров напиться из затерявшегося в холмах озерца, ярко-синего от отражавшегося в нем неба, как на картинке в требнике. Коровы поднимали свои кроткие глаза, слишком сонные для подозрения, и затем уступали ему место. Они были довольны и спокойны, и он ненадолго становился таким же. На каждой новой вершине холма его сердце наполнялось сперва страхом, что внизу он увидит цель своего путешествия, а затем благословенным облегчением, когда он видел перед собой неизменные склоны, поднимающиеся вдалеке к еще одному гребню. На краю одной из таких вершин он услышал голоса и из предосторожности нырнул в узкое меловое ущелье, холодные стены которого сверкали как голубые сосульки. Однако голоса принадлежали всего-навсего двум целеустремленно шагающим в гору темнокожим цыганятам, за ними следовала пара легкомысленных черных щенков, которые то катались друг на друге, то валялись в траве, насмехаясь над важной миссией своих хозяев. Эндрю спросил мальчиков, правильно ли он идет в Льюис, они кивнули, посмотрев на него с тем же темным сонным спокойствием, что и коровы. Затем, как и все остальные, они оставили его в утешительном одиночестве. Минуты и часы проходили для него почти незаметно. Облегчение казалось таким неизбежным, что он даже забыл о своем страхе перед последней вершиной.

Только тогда он осознал, что теплый день клонится к вечеру, когда из-за сковывающего тела холода не смог больше подолгу отдыхать на склонах.

Луна, выплывшая из-за холмов Саррея, медленно делалась отчетливей, противясь приливу синевы, которая сгущалась с приближением вечера. Где-то у Хассокса солнце спустилось за холмы, которые лежали расчерченные последними золотыми лучами, указывающими на Льюис. Позабыв страх, он взобрался на вершину Харрис-Маунта и, дойдя до гребня, остановился, потрясенный, неожиданно увидев внизу Льюис, свернувшийся в долине подобно свирепому остатку старухи зимы.

Он стоял и смотрел, ощущая на сердце пустоту и внезапную усталость, он почти готов был поверить, что город вот-вот протянет руку и сметет его вниз. «И тогда — конец, — подумал он. — Неужели я должен идти туда и разговаривать с людьми и вечно быть настороже?» Слезы былой жалости к себе защипали ему глаза. «Нет мне покоя в Англии, — подумал он. — Лучше уехать во Францию и просить милостыню». Но не мысль о милостыне вызвала в его сердце моментальный протест, а перспектива раз и навсегда потерять Элизабет.

Солнце с неожиданной решимостью нырнуло в ночь с края дальнего холма. Тусклую золотую пыль, рассыпанную в воздухе, смело — осталось только неподвижное прозрачное серебро. Эндрю в замешательстве блуждал взад и вперед, чтобы не замерзнуть до наступления густых сумерек. Время от времени он поглядывал на замок, который со своего холма возвышался над Льюисом. Когда тот скроется из виду, он спустится вниз. Время, казалось, тянулось бесконечно, и было очень холодно. Перспектива, выполнив обещание, проделать ночью такой же обратный путь, потеряла свою привлекательность. Кроме того, как его примет Элизабет после такого формального исполнения обещания? Да не так уж это опасно — на одну ночь остаться в Льюисе, убеждал он себя. Он знал по собственному опыту, что в городе много гостиниц. Вряд ли судьба будет к нему так жестока, что столкнет лицом к лицу с каким-нибудь знакомым. Карлион не осмелится прийти в Льюис, когда вот-вот начнется сессия суда и город полон таможенников.

Тени опустились на город, и замок исчез из виду, остался только едва различимый горб или вздернутое плечо. Он начал спускаться вниз по тропинке, которая была длиннее, чем это казалось в серебряном свете. К тому времени, когда он добрался до первых разбросанных домов, стало совершенно темно, тут и там темноту пронзали желтые мерцающие огоньки масляных ламп, увенчанные тусклыми пиками дыма из удлиненных фитилей. Он осторожно добрался до Хай-стрит и некоторое время постоял в тени у входа, проверяя свою память на предмет расположения различных гостиниц. Прохожих было мало, и улица напоминала палубу спящего корабля, освещенную двумя лампами на носу и на корме и неожиданно обрывающуюся с каждого борта в темное море. Два старых дома напротив, как безумные, наклонились друг к другу, почти соприкасаясь над узким переулком под названием Кири-стрит, который беспорядочно нырял в ночь, — всего-навсего несколько хаотичных квадратов и прямоугольников с названиями гостиниц, шесть круто спускающихся футов булыжника, а дальше — пустота. За ней невидимые ему — Нью-Хейвен, Ла-Манш, Франция. Даже там он не был бы совершенно свободен. Там вдоль берега бродили низкорослые косоглазые оборванцы с огрубевшими руками, неправильно выговаривающие названия английских денег. Они хорошо знали его в лицо, а Карлиона — еще лучше.