Изменить стиль страницы

Фрейд никогда не числился в ее авторитетах. Его теорию Таис называла тошнотной и уверяла, что он темный вестник, опустивший общественное сознание на много десятилетий 'ниже пояса'. Тем не менее, она отчего-то уверилась, что мальчик любил бы ее больше и, соответственно, мучал меньше. Он тоже в свои пятнацдать-семнадцать сваливал бы из дома, ночевал где придется? Да, но непременно звонил бы, предупреждая, что жив и здоров. Он тоже не стал бы слишком долго носиться с невинностью? Да ради бога! Для мальчика это не так катастрофично.

Несуществующий внук (он же — сын), любящий, грубовато-заботливый, думаю, не раз грезился ей ночами во время моих подростковых свободолюбивых бунтов.

Если бы Бэт попросился не в 'сыновья', а в ученики, или предложил побрататься, как братались в древности идущие на смерть воины — они ведь оба, хоть и по-разному, были 'смертниками' — она бы не прикипела к нему с такой силой.

Ей показалось, что она встретила наконец человека, которого можно любить так же безудержно, что и меня (ну, может, немного поменьше), и при этом не мучающего, не истязающего в ответ.

Бедная моя Таис…

Она стряхнула апатию и усталось, в которыхй пребывала, по моей вине, в последнее время, и принялась деятельно спасать его от депрессии и саморазрушения, оттаскивать от края 'пропасти во ржи'. Она убила не один вечер, составляя с наибольшей точностью его гороскоп. Не полагаясь лишь на свои знания, советовалась со знакомой астрологиней, написавшей по этой тематике дюжину книжек, напрягала виртуальных хиромантов — относительно зловещих знаков на ладони новоявленного 'сыночка'.

Психология, которую она изучала в молодости, тоже оказалась кстати.

— Знаешь, — увлеченно втолковывала мне Таис, — у этого потрясающего существа две души. Я обозначила их как Бальдр и Локи. Помнишь, мы читали с тобой скандинавские мифы? Бальд — прекрасный, нежный, возвышенный, и рыжая тварь Локи — бездушный игрок и лжец. И в этой двойственности моя надежда. Знаешь, почему? Ты очень не любишь, когда я с ним выпиваю. И впрямь, для постороннего мещанского глаза это выглядит дико: пожилая тетенька способствует спиванию юного мальчика с исковерканной психикой. Но, видишь ли, дело в том, что в трезвом виде он обычно насмешлив и циничен. Царит физиономия рыжего Локи, для которого нет ничего святого. Тут и его сатанинские штучки, и жестокие розыгрыши, и циничные посты в 'жж'. А под алкоголем вылезает внутренний человек, поскольку внешние рамки и запреты снимаются. Плачущий мальчик, тянущийся к любви и свету, Бальдр — его внутренняя, настоящая ипостась. А рыжий мерзавец Локи — внешний. Он защищается им от жестокого и враждебного мира.

У меня было схожее ощущение: две души, две личности, диаметрально противоположные. Одна — космическая черная дыра, впитывавшая в себя чужую любовь. Вторая напоминала мне несчастного, заблудившегося в чужом и холодном мире ребенка.

Таисия пыталась спасти его всем, что было под рукой, всем, чем владела в той или иной степени. Не раз, сидя у нее в комнате за компьютером, я слушала взволнованные наставления в телефонную трубку:

— …Вечные муки ада — равно как и вечное блаженство праведников — одна из самых нелепых выдумок христианской догматики. Но самоубийцы и впрямь попадают в ад, точнее, консервируются в аду своего предсмертного состояния, которое, как ты можешь догадаться, редко бывает радостным. И субъективно это ощущается как вечность… Да-да, можешь не иронизировать. Представь, что ту душевную шнягу, на пике которой ты ныряешь в петлю, ты растягиваешь надолго, размазываешь, как соплю на стеклышке, не на годы — времени там нет, но на вечность, маленькую такую вечность, камерную… О да, разумеется. В юности всех притягивает слово 'вечность', как мальчика Кая из сказки Андерсена…

Говоря откровенно, страстное увлечение (больше, чем увлечение) Таисии Бэтом ставило меня в тупик. И вызывало двойственные чувства.

С одной стороны, теперь было с кем подолгу говорить о нем, не таясь, не следя за интонациями. Больше, по сути, откровенничать было не с кем. Эстер, обидевшись, что я не позвала ее на день рождения, перестала звонить и приглашать на готические прогулки. Любимая подруга Глашка быстро утомилась от моих излияний, заявив, что не может всерьез воспринимать чувства к 'раскрашенному самовлюбленному позеру'. (Я могла бы их познакомить — в качестве убойного довода, но медлила: исключительно из опасения за подругу.) Друзьям-мальчишкам я не решалась описывать объект страсти, боясь, что меня не поймут — я ведь и сама себя совершенно не понимала…

Но компенсировалось эта разговорная отдушина ранами, наносимыми с той стороны, откуда я никак не могла их ждать.

По натуре я не ревнивый человек. Но мне доставляло острую боль сознание, что общение с другими людьми в градации ценностей Бэта стояло намного выше, чем со мной. Особенно изощренные муки причиняло мне то, что Таисию он считал гораздо более ярким и интересным собеседником, чем меня.

Не раз, когда раздавался телефонный звонок, знакомый голос в трубке бросал мне лишь беглое приветствие:

— Морена? Привет! Матушку свою позови, пожалуйста. Если она дома.

При всем своем уме и жизненном опыте она не понимала, какую боль причиняет мне их общение, и, пытаясь утешить, ранила еще сильнее:

— Понимаешь, я могу дать ему многое — и в плане знаний и опыта, и в плане помощи. Тебя же он воспринимает как ребенка — доброго, простодушного, милого. Тебе практически нечем его заинтересовать — слишком его начитанность и эрудиция превышают твою. Многому ли ты научилась в своей вечерней школе? Много ли умных книг прочла (фэнтези и любовные романы, как ты понимаешь, не в счет)? Тебе нечего ему дать, в сущности, кроме бесплодной жалости и сочувственного внимания.

Я отворачивалась, чтобы она не видела моего лица. Ее умные слова резали душу не хуже хирургического скальпеля. 'Да, я знаю, я менее эксцентричная, менее эрудированная, менее сильная — снаружи, — чем ты. Что я могу ему дать? И впрямь ничего — кроме любви и души, кроме бессмертной сути своей. Но ему это не нужно, ты права'.

Помню их первую ссору.

На ее пике мне было высказано, что он не может больше со мной общаться, поскольку не воспринимает в качестве отдельной личности, но лишь — слитной с моей родительницей. (До этого он не раз громко удивлялся, насколько мы не похожи с матушкой — но подобная непоследовательность была для него в порядке вещей.)

Я сидела у него, когда все это высказывалось. Была глубокая ночь.

— Наверное, будет лучше, если я сейчас уйду?

Слезы обиды подкатили к глазам, но плакать при нем я не хотела. Да и не смогла бы, наверное.

— Я тебя не гоню прямо сейчас. Можешь дождаться открытия метро.

— Нет, я лучше уйду сейчас, не беспокойся!

От его дома до моего — минут сорок по улице и полчаса — через парк. Я пошла через парк. Ночной, пустынный. Пока шла, не плакала: обида, несправедливая и оттого особенно едкая, разъедала меня изнутри. И лишь когда оказалась в стенах родной комнаты, внутреннее прорвалось наружу.

В ушах грохотала любимая 'Ария', а я ревела навзрыд, перекрикивая ее, обхватив руками колени и уткнувшись в них носом. Часа через два пришла с дежурства Таисия, но истерика моя не утихла, напротив: своими попытками выяснить, в чем дело, она добилась лишь того, что я стала задыхаться — судороги рыданий не оставляли места для вдохов. Спазмы перекрывали гортань — я не смогла бы ничего объяснить, даже если бы и хотела.

В таком состоянии я выскочила на улицу и, очутившись среди спешащих на работу людей, кое-как заставила себя утихнуть.

Вернувшись домой, заперлась в своей комнате и побрилась наголо, затупив о свою башку ножницы и шесть бритвенных станков. Просто хотелось сделать что-то со своим телом, с дурацкой оболочкой, чтобы мука, не дававшая дышать, сублимировалась, хотя бы частично, во внешних проявлениях и ослабила свою хватку.