Изменить стиль страницы

Итак, между фатальностью происхождения и стремлением выбиться из своего слоя разыгрывается драма пролетарского удела [41], способная привести к благополучной развязке только после коренных изменений в структуре общества и производства — если таковая развязка возможна, ибо никто этого еще не доказал, — и никому из самых прозорливых интеллектуалов не дано сделать эту драму своей собственной, какими бы благородными ни были его устремления и от каких бы возвышенных и блистательных писаных текстов он бы ни отталкивался во время своего литературного или религиозного послушничества in partibus infidelium [42].

Адриана Спонти, следовательно, пошла на завод, как уходят в монастырь. Через восемь месяцев она вернулась в большой мир и стала работать в кино на незавидных должностях вроде помрежа. За шесть лет она бодро преодолела все ступени, избежала обычных ловушек и стала кинопродюсером, одним из самых знаменитых и популярных; в области, где все постоянно кричат об упадке, где лидеры без конца сменяют друг друга, уходя в небытие, она прочно держалась на вершине.

Успех бывших однокашников не удивлял и не возмущал Даниеля Лорансона. Он знал, что самые одаренные из революционеров (недоумки и там составляют большинство, но кому они интересны) прекрасно распознают те стимулы, что движут обществом, научаются различать самые скрытые пружинки и рычаги, что позволяет им быстро достигать успеха, когда они переходят на сторону порядка (даже если они это делают из благородных побуждений). Они прекрасно умеют лавировать в социальных сшибках, свойственных любому демократическому рыночному обществу.

А посему объявиться на бульваре Пор-Рояль ему хотелось не только для того, чтобы предупредить Эли Зильберберга. Эти места отпечатались в его памяти отголоском счастливых времен. Возвращение туда означало для него в какой-то степени возврат к своим истокам.

Heimkehr.

Когда, готовясь в институт, они оба, Эли и Даниель, жили в одном корпусе Н-4, он часто приходил позаниматься к Зильбербергу на бульвар Пор-Рояль. То, что напротив располагался флигель, принадлежавший Люсьену Эрру, приводило их в необычное возбуждение. Именно там простой школьный библиотекарь, сделавшийся ключевой фигурой в деле Дрейфуса, поднявший всю левую интеллигенцию на защиту оклеветанного офицера, духовный наставник стольких блистательных умов этого века доживал последние годы своей жизни.

Иногда, остановившись на крыльце дома своего приятеля, Даниель припоминал вместе с ним тех великих людей, что пересекали порог флигеля напротив, ища у Эрра совета, обсуждая с ним какие-нибудь детали своей работы или пытаясь разрешить вместе с ним спорные вопросы интеллектуального либо морального порядка.

А кроме того, Люсьен Эрр, и, быть может, это служило в их глазах самым блистательным подтверждением его славы, появлялся на страницах «Заговорщиков», их настольной книги, благодаря которой они познакомились друг с другом. Герои этого романа встречаются с Эрром в один из ноябрьских дней 1924 года, когда прах Жореса переносят в Пантеон. «Люсьен Эрр, уже ощущавший на своих плечах вместе с грузом ненаписанных великих книг тяжкую ношу близкой смерти, подошел к ним, и они приветствовали его».

Heimkehr.

Когда Даниелю Лорансону исполнилось шестнадцать, ему вручили большой запечатанный пакет. В нем он нашел машинописный текст в сотню страниц со странным немецким заглавием. Своего рода повесть, оставленная ему в наследство: цепочка воспоминаний и размышлений, где его отец Мишель Лорансон рассказывал о том, как он выжил, побывав в Бухенвальде. Но была ли то посмертная жизнь или прижизненная смерть? Несмотря на заглавие — «Heimkehr» — то не был в подлинном смысле рассказ о возвращении изгнанника к родному очагу. Ибо тот, кто вернулся из страны изгнания, сам Мишель Лорансон, повествователь, был убежден, что остался там навсегда. Духовная суть его письма, сухая, немногословная манера, стиль, лишенный каких бы то ни было излишеств, фактическое отсутствие сколько-нибудь выраженного сюжета — все это принадлежало не человеку, избегнувшему гибели, а усопшему. И родной дом, куда он, как ему казалось, возвратился, был unheimlich [43]: укрытое от глаз обиталище отсроченной смерти.

На первой из этих нестерпимо горьких страниц он прочитал написанное от руки посвящение: «Моему сыну Даниелю, потому что ему уже шестнадцать».

А началось все в тот ужасный и достойный сожаления миг, когда эти посмертные, вдвойне посмертные слова — написанные еще до его рождения и прочитанные много лет спустя после того, как их автор, Мишель Лорансон, удалился в мир иной, — неотвратимо навязали ему исполнение абсолютно бесплодного сыновнего долга. Да, все началось в ту минуту, когда он их впервые прочел.

Человек, переживший все смерти его отца и живший с его матерью, Роже Марру, вложил ему в руку этот запечатанный толстый конверт, когда ему стукнуло шестнадцать. Мать не осмелилась. Жюльетта Бленвиль не принадлежала к породе смельчаков; что поделаешь, слабая женщина. Прелестная слабая женщина, обожаемая, но непостижимая мать. Именно он, этот сыщик из полиции, передал ему бумаги отца — день в день, час в час, в минуту, назначенную всеми забытым мертвецом Мишелем Лорансоном. Однако покойник воскрес вместе со своим незабываемым завещанием только для того, чтобы сеять смерть вокруг своего отсутствия.

Между тем сыщика этого Даниель любил, как родного отца. Смешно звучит: как родного отца. Но здесь таится лишь иллюзорная истина: узурпированное отцовство извращает сыновние связи.

Впоследствии он не мог себе простить, что полюбил, как отца, этого самозванца. Возненавидел свою любовь к нему и его любовь к приемному сыну. И к матери тоже. Но прежде всего он возненавидел любовь двух мужчин. Стал презирать взаимную привязанность отца и отчима, их сообщничество и взаимопонимание в любви к одной женщине, к Жюльетте. Ему было нестерпимо думать о теле этой женщины, переходившей от одного к другому и, судя по всему, познавшей плотское наслаждение с каждым из них. Он возненавидел эту правду жизни, недоступную его пониманию, то, что возникло еще до его рождения, но навсегда отметило его будущее. Так чей же он сын в действительности? Естественно, его волновали не узы крови, их он ни во что не ставил. Только духовное родство. Итак, чей же он сын? Жюльетты и Мишеля Лорансона? Или Роже Марру и Жюльетты? Или обоих мужчин вместе? Потомок мертвеца — сын смерти, рожденный вне пределов жизни? Но тогда что ему самому предстоит оставить в наследство другим: жизнь или смерть?

Внезапно, как раз когда Даниель Лорансон допивал последнюю стопку водки после телехроники в час дня, он отдал себе отчет, что именно теперь потерял право на наследство, завещанное ему тем незнакомцем — его отцом. Навсегда порвалась Ариаднина нить, что вела его через лабиринты сыновнего послушничества в служении смерти.

Завещание его отца, по сути, единственное, что осталось ему в наследство, лежит на улице Шампань-Премьер у Кристин. Он доверил ей хранить рукопись в 1974 году, когда покинул Францию. Теперь, уходя из ее квартиры, он, конечно, не вспомнил о нем. И вот «Heimkehr», повесть о возвращении к вечно горящему очагу смерти, потеряна навсегда. Но кто знает, может, сейчас эта потеря уже ничего не значит. Да и так ли важно знать, откуда ты пришел, если известно, куда идешь.

Отныне он знал, куда идти. После того как они убили Луиса Сапату, он более не станет бегать от них, постоянно прятаться, тревожно озираться, словно затравленный зверь. И укрываться в Швеции, как ему накануне предложил Жюльен Сергэ, ожидая, пока в верхах не найдут способа все по-тихому уладить, ему тоже незачем. Сейчас время не благоприятствует таким, как он, особенно когда речь заходит о высших сферах.

Он сам уладит свои проблемы. Он настигнет техв их логове. Только он один способен это сделать. Если потребуется, он перевернет верх дном весь город, только и всего.

вернуться

41

По аналогии с «уделом человеческим» — понятием, ставшим основополагающим в философии французского экзистенциализма. «Удел человеческий» — название известного романа Андре Мальро.

вернуться

42

Здесь: в чужой среде (лат.).

вернуться

43

Неприютный, тревожный (нем.).