Изменить стиль страницы

Здесь я должен принести читателям тысячу извинений: правила итальянской речи всегда требовали называть задницу задницей, мы — потомки хлеба, оливок, фиг и винограда и не пытаемся подслащивать высказывания, а оставляем словам их природную сочность. Пусть простят мне фиглярскую грубость и, ввиду низости происхождения, дадут мне скромную привилегию искренне и откровенно употреблять наш разговорный язык.

Я не могу обойтись здесь без первой грубости, и если не объявлю о красоте задницы Терезины, то предам все, во что верю.

Никогда за всю мою долгую жизнь, во время моих бесчисленных поездок, созерцая шедевры — божественные и естественные — и витая в самых вдохновенных мечтах, я не испытывал более глубоких чувств и более опьяняющего наслаждения, чем при взгляде на красивую женскую задницу. Даже сейчас, перейдя в тот возраст, когда полагается скрывать свою молодость и сдерживать ее порывы, губы мои расплываются в блаженной улыбке; слюнные железы оживают, трепещут, вспоминая то, что предстало так чарующе и доверчиво моему взору в бане, мой взгляд зажигается (ханжеская глупость сурово осудит меня), но, по крайней мере, это значит, что я не изменился. Я утверждаю, что этот огонь — столь же благоговейный и признательный, как и все свечи, какие я зажигал перед алтарем, вознося благодарения небу.

Прижав глаз к отверстию, я глядел с прыгающим, точно веселый акробат, сердцем на прекраснейший плод земли; он предстал передо мной без всякой внешней помощи, благодаря только дерзкой силе красоты — вероятности некоторых неестественных действий, соперников Гоморры, которым нежная благосклонность дарует наслаждение, превосходящее согласие, когда дарение сочетается с самоотверженностью. Я испытывал это редко, всегда недоставало трансцендентности, ведь только она сопровождает настоящую любовь, которой я всегда был лишен, поскольку речь идет, естественно, о желанных людях, а они не удовлетворяли меня, потому что не были Терезиной. Позже, когда злое и длительное «любовное приключение» потребовало от врачей использования отвратительных пальцев, я понял, до какой степени этот женский подарок был жертвой и насколько мягкое согласие может быть жестоким. Доктор Вольфромм, восьмидесятилетний старик, обследовал меня таким способом, но его возраст не нарушил ни сарказма, ни мудрости, ни чувства юмора. Мое лицо искажали ненависть и протест (я не мог их выразить, но от этого чувства были не менее горячими), я стоял на просмотровом столе и возмущенно вопил, когда палец врача в перчатке погружался внутрь в поисках виновной железы. После, с трудом оправляясь от потрясения и думая о печальных опытах, которые проделывают некоторые грубияны над другими мужчинами, я воскликнул: «Никогда не пойму, как можно согласиться, чтобы…» Великий врач и злобный философ не дал мне закончить фразу: «Ax! — сказал он мне, лукаво усмехаясь. — Вы забываете о чувствах!»

Надо было видеть голую Терезину, чтобы понять все, что великое жонглерское искусство, искусство Возрождения, осуществило в своих предательских увертках и очарованиях, стремящихся заменить возвышенные небесные красоты на счастливые земные откровенности. Я не говорю здесь ни о некотором отступлении к «язычеству», ни о варварском обожании идолов, но обо всех плодах, созданных для руки, языка и рта, попробовав которые находишь, что жизнь стала извращенным и противоестественным актом. У меня слабое сердце; боюсь, что упаду замертво от чрезмерности желаний, а еще опасаюсь оскорбить моих дорогих читателей, потому что я, в силу своей глубокой демократичности, всегда подчиняюсь мнению большинства, я — там, где находятся большие тиражи и горячая любовь публики. Я умоляю моих цензоров вспомнить, что мне тогда едва исполнилось тринадцать лет и мечты мои кипели в котле желез внутренней секреции, так что я достоин был скорее жалости, чем осуждения.

Но опишем самое существенное.

Между бревнами бани, ниже отверстия, через которое я подсматривал, я проделал другую дыру, расположенную на соответствующем уровне; я предварительно и со всей тщательностью измерил ее диаметр на себе самом, чтобы какое-нибудь губительное сжатие, или заусеница, или заноза не повредили мне. Затем я добыл на кухне гусиную кожу — жирную, маслянистую, — которую прилепил на внутренний край дыры и за которой бережно ухаживал, смазывая растительным маслом, болгарским бальзамом или салом, и стал ждать, когда Терезина отправится в парилку. Момент настал, я занял свою позицию — взгляд прикован к наблюдательному отверстию, остальное в другом месте, — я, как охотник, ждал появления в жарком тумане моей обожаемой жертвы. Наконец, когда мое вдохновение расправило свободные крылья, я не мог больше ограничиться только действиями глаза, я вошел в нижнюю дырку и осторожными движениями вперед и назад вознесся на небо, потому что это один из редких и, может быть, единственных в жизни случаев, когда на небо нас возносят демоны.

Эти действия наложили на меня глубокий отпечаток.

Я хочу сказать, что с тех пор созерцание бревна, жирной гусиной кожи и даже живого и упитанного гуся производят на меня бодрящее и немедленное действие; здесь проявляется «рефлекс Павлова», как называет это наука. Признаюсь, что, когда какая-нибудь дама нежно отказывала мне и по каким-то причинам мне не хватало сил войти в необходимое состояние поэтического вдохновения, я до преклонных лет делал так: закрывал глаза и, сжимая ее в своих объятиях, представлял бревно, гуся или даже сало, с неизменно волнующим и скорым результатом. На самом деле в этой сфере не играли никакой роли ни физическое строение партнерши, ни то, что она могла вам предложить; имело значение само по себе качество переживания.

Я еще долго предавался бы своей любви с баней, если бы не одно досадное происшествие, прекратившее счастливые минуты, которые я переживал, стоя в снегу за избушкой. Как все любовники, которым помогает случай, я позабыл об осторожности. Дыра, проделанная в бревнах, была глубокой, но все же недостаточно, и мои усилия сделали ее сквозной.

Однажды произошло неизбежное. В это дело вмешалось и невезение, потому что я хоть и был из племени жонглеров, но совсем не старался достигнуть совершенства в меткости, наоборот.

В тот день Терезина находилась ближе к стене, чем обычно, в двух аршинах от меня. К несчастью, когда горячие волны застилали мне глаза и я сдерживал стоны, но не сдерживал ничего другого, Дуняша, прислуживавшая госпоже, наклонилась, чтобы натереть губкой, пропитанной благовониями, спину Терезины. Ощутив, без сомнения, какие-то удивительно близкие глухие толчки или, может быть, то, что она приняла за прерывистое дыхание лошади, пущенной в галоп, она повернула голову в мою сторону.

Оказалось, что в этот момент я не только проник внутрь, но еще и достиг самого большого счастья мужчины, исторгнув из моих глубин все, что Создатель туда поместил, чтобы утвердить наше царствование на земле. И Дуняша, конечно же, увидела дьявола, у нее даже не было времени выразить свое удивление, потому что ей в глаза попало то, что должно было попасть совсем не в глаза.

Я избежал позора при публичном изобличении моего свинства только благодаря присутствию духа. Испустив жуткий вопль при виде демона и стерев его гнусную печать, Дуняша бросилась вон, как ведьма. Она навалилась на меня всем телом, колотя кулаками, а я, с закрытыми глазами, с мудрой буддической улыбкой на губах, плавал в состоянии высокой философской безмятежности. Она схватила меня за волосы, пиная ногами, и потащила к госпоже. К счастью, перед лицом опасности я пришел в себя и успел угрожающе прошипеть:

— Если ты меня выдашь, я сразу расскажу всем, что ты делаешь с Колькой в столярной мастерской каждое воскресенье. Я все видел.

Так я избежал худшего, но Дуняша не могла держать язык за зубами и несколько дней спустя сообщила хозяйке, что барчук по наущению дьявола подглядывает за ней в бане через дырочку. Она не сказала о другом отверстии, боясь моей мести. Но Дуняша, дрянь, просчиталась. Она сама призналась, качая головой и тяжко вздыхая, что итальянка, вместо того чтобы призвать в свидетели своего бесчестия всех святых, прыснула со смеху, и в течение нескольких часов, пока ока бегала из комнаты в комнату и разыскивала меня, ее смех, который я часто заставляю звучать в своих ушах, когда хочу оживить ее присутствие, раздавался во дворце Охренникова.