Изменить стиль страницы

– Туже! Туже натягивай! К черту в пекло, вы что, гамак вешаете, или как?

И тогда Рес Сноупс, высокий, долговязый малый, слегка кося насмешливым глазом, говорил:

– Да вы не беспокойтесь, мистер Медоуфилл, право, не стоит! Разве я позволю, чтоб такой почтенный старичок, инвалид, лазал на забор, руками цеплялся? Я тут перекладины сделаю, вы сможете их снимать, а если трудно, можете и под них пролезать, когда захотите, – и Медоуфилл в ярости нечленораздельно бормотал:

– Пусть только эти кабаны… пусть только эти проклятые кабаны… – На что Сноупс отвечал:

– А вы их ловите и запирайте у себя в кухне или же в спальне, где вам удобнее, меня тогда по закону оштрафуют, возьмут с меня доллар. Может, оно и подходящее занятие для такого старичка, инвалида. – Но тут Медоуфилл уже доходил до такого состояния, что Сноупс кричал его безропотной жене, стоявшей у окна или в кухонной двери: – Вы бы лучше его отсюда забрали!

Она уводила его – но на следующий день все начиналось снова. Наконец загородку доделали. Во всяком случае, Сноупс больше не подходил к тому месту, откуда Медоуфилл мог его крыть; только свиньи рылись в земле у новой загородки, которая их удерживала, по крайней мере, до поры до времени.

Именно до поры до времени – до той минуты, как темнело и нельзя было видеть, что делается в саду. Зато теперь старику было ради чего жить, ради чего вставать по утрам, вылезать из постели, бежать к окну, как только светало, смотреть – не предала ли его темнота, когда нельзя увидеть свинью в саду, даже если б можно было не спать двадцать четыре часа в сутки, карауля сад; было ради чего сесть в кресло, подкатиться в нем к окошку и увидеть, что хотя бы в эту ночь садик остался нетронутым, еще на одну ночь его пощадили. Он жалел каждую минуту, когда приходилось просиживать у стола за едой, – ведь сад оставался без присмотра. И, как говорил дядя Гэвин Чарльзу, старик Медоуфилл вовсе и не думал о том, что же он будет делать, если вдруг, выглянув в окно, увидит свинью у себя на участке, – Чарльз отлично помнил, что этот мерзкий старикашка еще до того, как притворился немощным и засел в кресло, настолько вооружил против себя всех соседей, что ни один из них пальцем не пошевелил бы, чтобы выгнать свинью из его огорода и вообще сделать для него хоть что-нибудь, разве что помог бы спрятать труп, если его безропотная серенькая жена наконец сделает то, что она давно должна была сделать: как-нибудь ночью пристукнет его. Медоуфилл и не задумывался над тем, что он будет делать со свиньей. Ему это было не нужно. Он был счастлив, наверно, впервые в жизни, как говорил дядя Гэвин: человек счастлив, когда его жизнь наполнена, а всякая жизнь становится полной, когда каждая минута настолько занята, что некогда вспоминать о вчерашнем или бояться завтрашнего дня. Но, разумеется, как говорил дядя Гэвин, вечно это продолжаться не может. Со временем старик Медоуфилл дойдет до такой точки, что, если он, выглянув утром из окошка, опять никакой свиньи в саду не увидит, он просто умрет от невыносимого чувства обманутой надежды, а если он вдруг увидит свинью, так уж наверняка помрет, ибо жить уже будет незачем.

Спасла его атомная бомба. Чарльз считал, что, когда японцы тоже сдались, все солдаты со всех фронтов стали возвращаться домой, к женщинам, на которых они начали жениться еще раньше, до того, как замерло эхо от первого взрыва над Пирл-Харбором, и продолжали жениться, как только получали хотя бы двухдневный отпуск, – и теперь все они возвращались домой либо к своим семьям, либо чтобы жениться на тех женщинах, на которых они жениться не успели, а кровные их денежки уже заграбастал государственный жилищный фонд ветеранов войны (как говорил дядя Гэвин: «Герой, который доставлял ручные гранаты и пулеметные ленты к передовым позициям, теперь доставляет в прачечную корзины с грязными пеленками из переулков и закоулков, где живут ветераны войны»), и теперь Джейсон Компсон испытывал страдания, которые, как ему, вероятно, казалось, ни один человек не только не заслужил, но и выдержать не мог. Потому что, когда Чарльз вернулся домой в сентябре 1945 года, родовое имение Джейсона, потерянное для него, уже было нарезано на участки и там строились стандартные спичечные коробки – дома для ветеранов войны; а через неделю Рэтлиф явился в кабинет дяди Гэвина и сказал ему и Чарльзу, что участки получили официальное название «Поселок Юлы». Не то издевательское название, которое, злорадствуя, придумал когда-то Джейсон – «Аэродром имени Сноупса при опытно-разрушительном пункте его же имени», нет, участки назвали «Поселок Юлы», семейные гнездышки имени Юлы. И Чарльз не знал – сам ли Сноупс это придумал или нет, но хорошо запомнил, какое лицо было у Дяди Гэвина, когда Рэтлиф им об этом рассказал. Но и без того Чарльз все еще предпочитал верить, что придумал название не сам Флем, а застройщик участка и (как полагали в городе) партнер Флема Уот Сноупс, потому что Чарльзу все еще хотелось верить, что есть вещи или хотя бы одна вещь, на которую даже Флем не способен, пусть даже по той единственной причине, что Флем никогда и не подумал бы давать участкам какое бы то ни было название, потому что ему было совершенно безразлично, называются они как-нибудь или нет. К рождеству все участки уже были усеяны маленькими, ярко выкрашенными, девственно новыми домиками, столь же одинаковыми (и столь же прочными), как пряники или галеты, и уже бывший военный моряк или солдат в потрепанной форме, толкая детскую коляску одной рукой и держа на другой второго (или третьего) ребятенка, в нетерпении ждал у дверей, пока последний маляр собирал свои кисти. А к Новому году была утверждена и намечена новая дорожная магистраль вдоль всего жилого участка мистера Сноупса, включая тот угол, которым владел Медоуфилл; и тут перед Медоуфиллом открылись такие возможности для треволнений и развлечений, перед которыми какое-то вторжение свиней было совершенным пустяком, вроде пролета птички или следа лягушки. Оказалось, что теперь одна из крупных нефтяных компаний желает купить тот угол, где сходились участки Медоуфилла и владения Компсонов (теперь Сноупса), то есть кусок медоуфилловского садика и примыкающий к нему загон для свиней Реса Сноупса, чтобы выстроить там заправочную станцию с бензоколонкой.

Но старику Медоуфиллу не принадлежала даже та тринадцатифутовая полоска земли, на которую целилась нефтяная компания. Да и вообще, как знал весь город, купчая на землю была составлена вовсе не на имя Медоуфилла. Давно, когда Рузвельта только что переизбрали президентом во второй раз, Медоуфилл, естественно, оказался среди первых, кто обратился за пособием, и тут же с возмущением и недоверием обнаружил, что эти крючкотворы и бюрократы из федерального правительства решительно отказываются признать его и нищим и землевладельцем одновременно. Тогда он обратился к Гэвину, выбрав из всех джефферсонских адвокатов именно его по той простой причине, что он, Медоуфилл, отлично знал – через пять минут Стивенс так на него рассердится, что, по всей вероятности, откажется взять гонорар за составление бумаги, согласно которой Медоуфилл переводил все свое состояние на имя своей девятилетней (это было в 1934 году) дочери. Он ошибся только во времени, потому что уже через две минуты Стивенс так вскипел, что сам помчался к городскому архивариусу и обнаружил у него в архиве, что в купчей, которую отец Джейсона Компсона выдал Медоуфиллу, значилось: «К югу от дороги, известной под названием Фридом-Спрингс-роуд и далее к востоку от упомянутой дороги». Фридом-Спрингс-роуд к тому времени, как Медоуфилл купил свой участок, уже превратилась в размытую, заросшую кустами канаву глубиной в десять футов, вдоль которой шла пешеходная тропка, причем тогда эта канава представляла собой географическую примету, столь же значительную и существенную, как Великий Каньон, потому что происходило все это до той эры, когда бульдозеры и грейдеры не только меняли, но и стирали географические приметы с лица земли. И выходило, что граница пролегала на тринадцать футов ближе, чем та первоначальная землемерная линия, по которой Могатаха, предводительница племени чикасо, в 1821 году отдала землю первому Квентину Компсону, и дядя Гэвин рассказывал Чарльзу, что по первому моральному побуждению он хотел сразу сообщить старику Медоуфиллу, что тот фактически владеет на поверхности земного шара тринадцатью футами больше, чем думает, если только он успеет заявить о них до того, как это сделает кто-нибудь другой. Но если он, Стивенс, скажет это, то будет морально обязан принять от Медоуфилла десять долларов за архивные розыски, поэтому он решил одно моральное побуждение подавить другим и представить простой справедливости совершаться своим путем.