Изменить стиль страницы

– Прощайте, Хоук, – говорит она.

– Тогда подождите нас в машине, – говорит Юрист. – Мы сейчас же выйдем.

– Нет, – говорит Хоук. – Я возьму другую машину, а эту оставлю вам. – И ушел. Она закрыла за ним двери, подошла к Юристу и что-то вынула из кармана.

– Вот, – говорит. Это была золотая зажигалка. – Знаю, что вы не станете ею пользоваться, вы говорили, что вам кажется, будто от зажигалок у трубки вкус бензина.

– Не так, – говорит Юрист, – я говорил, что всегда чувствую вкус бензина.

– Все равно, – говорит она, – возьмите. – Юрист взял. – Тут выгравированы ваши инициалы, видите?

– Г.Л.С. – говорит Юрист. – Это не мои инициалы, у меня только два: Г.С.

– Знаю. Но ювелир сказал, что в монограмме должно быть три инициала, вот я вам и одолжила один свой. – Она стояла перед ним, глядя ему в глаза, почти такая же высокая, как он. – Это был мой отец, – говорит.

– Нет, – говорит Юрист.

– Да, – говорит она.

– Уж не собираешься ли ты утверждать, что он тебе сам это сказал? – говорит Юрист.

– Вы же знаете, что нет. Вы заставили его поклясться, что он не скажет.

– Нет, – говорит Юрист.

– Ну поклянитесь!

– Ладно, – говорит Юрист, – клянусь!

– Я вас люблю, – говорит она. – И знаете за что?

– За что? – говорит Юрист.

– За то, что каждый раз, как вы мне лжете, я знаю, что вы никогда от своих слов не отречетесь.

Потом мы проделали второе сентиментальное путешествие. Нет. Сначала произошло вот что. Было это на следующий день.

– Теперь пойдем за вашим галстуком, – говорит Юрист.

– Нет, – говорю.

– Значит, вы хотите пойти один?

– Вот именно, – говорю. И вот я стою один в том же маленьком кабинете, и на ней то же самое платье, каких никто не носит, и она замечает, что я без галстука, даже прежде чем я успел положить галстук и сто пятьдесят долларов на столик рядом с тем, новым, до которого я и дотронуться побоялся. Он был красный, чуть темнее, чем бывают кленовые листья осенью, а на нем не один подсолнух и даже не букет, а по всему полю рассыпаны крошечные желтые подсолнечники, и в каждом – маленькое голубое сердечко совершенно того же цвета, что и мои рубашки, когда они чуть полиняют. Я даже дотронуться до него не посмел. – Простите меня, – говорю, – но понимаете, я просто не могу. Я же продаю швейные машины в штате Миссисипи. Не могу я, чтоб там, дома, все узнали, что я купил галстуки по семьдесят пять долларов за штуку. Но если мое дело – продавать швейные машины в Миссисипи, то ваше дело – продавать галстуки в Нью-Йорке, и вы не можете себе позволить, чтобы люди заказывали вам галстуки, надевали их, а потом за них не платили. Так что вот деньги, – говорю. И очень прошу вас, простите меня, будьте настолько добры!

Но она на деньги и не взглянула:

– Почему он вас назвал Владимир Кириллыч? – спрашивает. Я ей все объяснил.

– Только теперь мы живем в Миссисипи, и надо стараться быть как все, – говорю. – Вот. И я очень прошу вас, простите меня!

– Уберите их с моего стола, – говорит. – Я вам подарила эти галстуки. Значит, платить за них нельзя.

– Но вы понимаете, что я и этого не могу допустить? Так же, как я не мог бы допустить у себя в Миссисипи, чтоб мне человек заказал швейную машину, а потом я ее доставлю, а он заявит, что передумал.

– Так, – говорит, – значит, вы не можете принять галстуки, а я не могу принять деньги. Прекрасно. Тогда мы делаем так. – У нее на столе стояла какая-то штучка, вроде кувшинчика, но она что-то нажала, и оказалось, это – зажигалка. – Давайте сожжем их, половину – за меня, половину – за вас.

Но тут я ее перебил.

– Стойте, стойте! – говорю. Она остановилась. – Нельзя, – говорю. – Нельзя жечь деньги, – а она спрашивает:

– А почему? – И мы смотрим друг на друга, в руке у нее горит зажигалка, и оба держим руки на деньгах.

– Потому что это деньги, – говорю, – потому что где-то, когда-то, кто-то слишком старался… слишком страдал… я хочу сказать, что деньги кому-то принесли слишком много обиды и горя и что они этого не стоят… нет, я не то хочу сказать… я не о том, – а она говорит:

– Я все понимаю, я отлично все понимаю. Только растяпы, только невежды, безродные трусы могут уничтожать деньги. Значит, вы примете этот подарок от меня? Увезите их домой – как вы сказали, где это?

– В Миссисипи, – говорю.

– В Миссисипи. Туда, где есть такой человек, который… нет, не нуждается – надо ли говорить о таких низменных вещах, как нужда?.. Но человек, который мечтает о чем-то, что, может быть, стоит целых сто пятьдесят долларов, будь это шляпа, картина, книга, драгоценная сережка, словом, о чем-то, чего ему никогда, никогда… о чем-то, чего нельзя ни съесть, ни выпить, и думает, что он или она никогда этого не получит, и уже давно потерял… не мечту, нет, надежду потерял, – теперь вы понимаете, о чем я говорю?

– Очень хорошо понимаю, вы же мне сами все рассказали.

– Ну, тогда поцелуемся! – говорит.

И в тот же вечер мы с Юристом выехали в Саратогу.

– А вы сказали Хоуку, чтоб он лучше и не пробовал давать ей деньги? – говорю. – Или он сам своим умом дошел?

– Да, – говорит Юрист.

– Что «да»? – говорю.

– И то и другое, – говорит Юрист.

Днем мы были на скачках, а на следующее утро поехали на Бемис-Хейтс и Фрименс-Фарм. Но, конечно, там и в помине не было никакого памятника одному из гессенских наемников, который, наверно, и по-немецки не говорил, а по-английски и подавно, и, уж конечно, там не оказалось никакого холма, или оврага, или скалы, которые вдруг заговорили бы и объявили во всеуслышанье: «На этом самом месте твой предок и родоначальник В.К. навеки отрекся от Европы и примкнул к Соединенным Штатам». А два дня спустя мы вернулись домой, покрыв за два дня то расстояние, которое тот, первый Владимир Кириллыч, и его потомки прошли за четыре поколения, и потом мы видели, как потух свет в Испании и в Абиссинии и как мрак пополз через всю Европу и Азию, пока тень от него не упала на тихоокеанские острова и не легла на Америку. Но до этого еще дело не дошло, когда Юрист мне сказал:

– Зайдите ко мне, – а потом говорит: – Бартон Коль погиб. Его самолет – он летал на старом пассажирском самолете, вооруженном ручными пулеметами образца тысяча девятьсот восемнадцатого года, с самодельными бомболюками, откуда летчики-самоучки бросали самодельные бомбы, – вот как им приходилось сражаться с гитлеровской «Люфтваффе», – этот самолет был сбит и сгорел, она, наверно, даже не могла бы опознать его, если б и была на месте катастрофы. Что она теперь собирается делать, она не пишет.

– Вернется сюда, – говорю.

– Сюда? – говорит. – Вернется сюда? – И потом вдруг: – А почему бы ей и не вернуться, черт возьми? Здесь ее дом.

– Правильно, – говорю. – И судьба.

– Что? – говорит. – Что вы сказали?

– Да ничего, – говорю, – я только сказал, что, по-моему, так оно и будет.

8. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН

Линда Коль (в девичестве Сноупс, как сказал бы Теккерей, да уже и не Коль, так как ее муж умер) была не первым раненым героем войны, которого забросило к нам в Джефферсон. Однако ее первую мой дядя потрудился встретить. Но не на железнодорожном вокзале: в 1937 году в Джефферсоне вот уже год, как не останавливались поезда, на которых приезжали бы стоящие пассажиры. И не на автобусной станции, да и вообще не в Джефферсоне. Мы поехали встречать ее в мемфисский аэропорт, и в последнюю минуту мой дядя сообразил, что ему одному будет трудно вести машину восемьдесят миль туда и обратно.

Впрочем, она была и не первым героем-женщиной. Еще в 1919 году у нас две недели прожила сестра милосердия, девушка в чине лейтенанта, конечно, не жительница, не уроженка Джефферсона, но как-то связанная с одним из джефферсонских семейств (а может, просто заинтересованная в одном из членов этого семейства; она служила в госпитале на военной базе во Франции и, по ее словам, целых два дня провела на передовом распределительном пункте и слышала, как грохочут пушки за Мон-Дидье).