Изменить стиль страницы

Но он совсем не все кончил, ему только хотелось так думать. Он даже не стал ждать до утра. Уже через пятнадцать минут он был в гостинице, в номере, где остановился окружной судья, который председательствовал на суде и вынес приговор, и он, адвокат, все еще задыхался, не веря, что ему больше не угрожает опасность, все еще удивлялся, как это ему удалось спастись.

– Он сумасшедший, понимаете? – сказал он. – Он опасен! Нельзя просто сажать его в Парчменскую тюрьму, где через какие-нибудь двадцать – двадцать пять лет он будет иметь право выйти на поруки, если только кто-нибудь из его родственников, – а их у него до черта! – или кто-нибудь со связями, или просто какой-нибудь слюнтяй-благотворитель, вхожий к губернатору, не вызволит его до тех пор! Надо его отправить в Джексон, в сумасшедший дом, пожизненно, там он будет в безопасности, вернее, мы все будем в безопасности!

А еще через десять минут прокурор, который был обвинителем по этому делу, тоже сидел у судьи и говорил адвокату:

– Значит, вы хотите опротестовать приговор и снова назначить дело к слушанию? А почему вы раньше об этом не подумали?

– Да ведь вы же сами его видели! – сказал, вернее, крикнул адвокат. – Вы же сидели с ним в суде целых три дня!

– Правильно, – сказал прокурор. – Оттого-то я и спрашиваю, почему вы только сейчас спохватились.

– Значит, вы его с тех пор не видели, – сказал адвокат. – Пойдемте в камеру, посмотрите, каким я его застал полчаса назад.

Но судья был человек старый, идти вечером не захотел, и только на следующее утро тюремщик отпер камеру, впустил всех троих, и навстречу им с койки встал маленький, хрупкий с виду, почти бесплотный человечек, в заплатанном, вылинявшем комбинезоне и такой же рубахе, в жестких, как железо, башмаках на босу ногу. Утром его побрили, и волосы у него были расчесаны на пробор и плотно прилизаны.

– Входите, джентльмены, – сказал он. – Стульев у меня нет, да вы, наверно, и не собираетесь тут долго рассиживаться. Значит, вы не только принесли мне бумагу, судья, вы еще и двух свидетелей привели, чтоб при них отдать.

– Погодите, – торопливо сказал судье адвокат, – дайте мне сказать. – Он подошел к Минку: – Вам никакой бумаги не нужно. Судья и все они будут вас судить еще раз.

Тут Минк застыл на месте. Он посмотрел на адвоката.

– А зачем? – сказал он. – Меня уже раз судили, а толку все равно никакого.

– Тот суд был неправильный, – сказал адвокат. – Об этом мы и пришли вам сообщить.

– Если тот неправильный, так чего же терять время, деньги тратить на второй? Велите этому малому принести мою шляпу, отворить двери, и я пойду себе домой хлопок собирать, ежели только там еще что-нибудь осталось.

– Нет, погодите, – сказал адвокат. – Тот суд был неправильный, потому что вас приговорили к каторжным работам пожизненно. А теперь вам не надо будет сидеть в тюрьме, где придется целыми днями работать в жару на чужом поле на чужого дядю. – И тут под немигающим взглядом выцветших сероватых глаз, которые уставились на него так, будто они не только не умели мигать, но с самого рождения им ни разу и не понадобилось мигнуть, адвокат вдруг помимо воли забормотал, не в силах остановиться: – Не в Парчмен вас отправят, а в Джексон, там у вас и комната будет отдельная, там и работать не надо, отдыхай весь день, там доктора… – И сразу оборвал себя, вернее, не сам оборвал свое бормотанье, оборвал его немигающий взгляд выцветших серых глаз.

– Доктора, – сказал Минк. – Джексон. – Он уставился на адвоката. – Да ведь туда сумасшедших сажают.

– А там вам было бы лучше… – начал прокурор. Но больше ничего сказать не успел. В университете он занимался спортом и до сих пор сохранил форму. И то он едва успел схватить эту маленькую бешеную тварь, когда она кинулась на адвоката, и оба покатились по полу. И то понадобилась помощь тюремщика, чтобы вдвоем оттащить Минка, и они еле-еле удерживали его, как бешеную кошку, а он бормотал, задыхаясь от злости:

– Так я сумасшедший? Сумасшедший? Ах ты сукин сын, я тебе покажу, как меня обзывать сумасшедшим, я никому не спущу, будь он хоть самый главный, будь их хоть десяток…

– Правильно, мерзавец ты этакий! – задыхаясь, крикнул прокурор. – В Парчмен тебя, в Парчмен! Там для тебя найдутся доктора, там тебя вылечат!

И его отправили в Парчмен, приковав наручником к помощнику шерифа, и они пересаживались из вагона в вагон, ехали на пригородных поездах, и последний поезд наконец вышел из предгорья, знакомого ему с самого детства, к дельте реки, которую он никогда в жизни не видел, – на огромную плоскую болотистую низину, поросшую кипарисами и эвкалиптами, где в зарослях и чащобах водились медведи, олени, пантеры и кишмя кишели змеи, а человек до сих пор злобно и упорно корчевал деревья и на жирной кочковатой земле выращивал высокий тощий хлопок, подымавшийся выше головы всадника, и он, Минк, сидел, прильнув к оконному стеклу, как ребенок.

– Да тут одни болота, – сказал он. – Места, видать, вредные.

– Еще какие вредные, – сказал помощник шерифа. – А это так и задумано. Тут каторжная тюрьма. По-моему, ничего вреднее нет, чем сидеть взаперти, за колючей проволокой, двадцать, а то и двадцать пять лет. А тебе от вредного места больше пользы будет, – по крайней мере, недолго протянешь.

Теперь он понял, что такое Парчмен, каторжная тюрьма, его судьба, рок, вся его жизнь, как сказал судья, тут ему быть пожизненно, до самой смерти. Но адвокат говорил не так, хоть ему и нельзя было верить: он сказал – только двадцать пять, а то и двадцать лет, а всякий адвокат, даже такой, которому верить нельзя, все же свое дело знает, не зря он в специальном заведении учился, там его натаскали, чтоб знал свое дело, – а что судья, ему только надо было голоса заполучить, победить на выборах. Ну, пусть судья не подписал бумагу, где было бы сказано про эти двадцать пять, а то и двадцать лет, это неважно, судья-то против него, он, конечно, соврет человеку, которого судит, а вот адвокат, твой собственный адвокат, тот тебе не соврет. Больше того, твой адвокат тебе врать не может, – есть, говорят, какое-то правило, ежели клиент своему адвокату не врет, то и он ему врать не станет.

Пусть даже это и неверно, не все ли равно, раз он никак не может всю жизнь сидеть в Парчмене, на это у него времени нет, ему непременно надо выйти оттуда. И, глядя на высокую ограду с колючей проволокой, на единственные ворота, где день и ночь стояли часовые с ружьями, на низкие мрачные каменные строения с зарешеченными окнами, он с удивлением подумал, попытался вспомнить, как еще недавно он хотел освободиться только затем, чтобы вернуться домой и хозяйничать на участке, но вспомнил об этом только мимоходом, потому что теперь он знал – ему необходимо отсюда выйти.

Да, выйти было необходимо. Привычную одежду – линялый латаный комбинезон с рубахой – ему сменили на комбинезон и фуфайку из грубой белой ткани, исчерченной поперек черными полосами, и, если верить судье, это был его рок, его судьба до самой смерти, ежели бы адвокат не сказал другое. Теперь он работал вместе с другими каторжанами на жирных черных хлопковых полях, и охрана, верхом, с ружьями через седло, караулила их, и он делал то единственное, что он умел, что делал всю свою жизнь, и уж до конца жизни ему не суждено было бы работать на своем участке, если бы судья оказался прав, и при этом думал: «Пусть так и будет. Так даже лучше. Ежели человек по своей охоте работает, он может и работать и не работать. А ежели человеку работать НУЖНО, так тут его ничем не остановишь».

И ночью, лежа на деревянной койке, без простыни, под грубым одеялом, подложив под голову одежду вместо подушки, он в мыслях твердил себе одно и то же, потому что ему надо было из ночи в ночь, двадцать – двадцать пять лет подряд переделывать всего себя, свой характер, всю свою сущность: «Надо делать то, что велят. Никому не перечить. Ни с кем не драться. Вот все, что мне надо делать двадцать пять, а то и всего двадцать лет. А главное – не пытаться бежать».