Изменить стиль страницы

Я помню то время, когда не умел качаться сам и сестрам приходилось меня раскачивать, помню, какой я ходил гордый, когда наконец научился, и как что-то щекотало в желудке, когда я впервые взлетел высоко. А если на террасе никого не было — братья и сестры играли в саду или носились по поляне, — я усаживался в качели и раскачивался тихо-тихо, так что чуть не засыпал, словно младенец в люльке.

Я шел, погрузившись в воспоминания и позабыв о времени. Вдруг на тропинке появилась женщина, в руках она несла включенный транзистор. Готов поклясться — это Флора, в прошлом «малышка Флора», у нее еще была сестра, имя которой я забыл. Как же, Флора, «простая» маленькая девочка, много лет назад с ней «что-то такое происходило», вернее, она изображала припадки неистового мистицизма: когда знала, что ее в этот момент кто-нибудь видит, бросалась на колени, прижимала ладошки к груди и призывала святых, содрогаясь всем телом так, что я даже немного пугался.

А теперь она разгуливает по лесу с транзистором: sic transit gloria mundi [50].

Я опять вспомнил о качелях и снова почувствовал наивную гордость, как тогда, когда воображал себя чуть ли не настоящим цирковым гимнастом рядом с приятелем, приехавшим на день из Барселоны, — не тот ли это был, которому я объяснял про гром? Он не умел качаться, а если его подталкивали, этот трус тут же начинал кричать: «Хватит! Хватит! Ой, высоко!» Он прямо рот разинул от удивления, когда я показал ему, что могу достать до потолочной балки (правда, иногда я случайно доставал до нее головой, как однажды моя двоюродная сестра Глория, бедняжку после этого еле откачали).

Однако от моей наивной гордости не оставалось и следа, когда приезжали два мальчика из Кан-Бригаль. К ним я испытывал бешеную зависть. Настоящие «чертенята», они умели буквально все: и взбираться на самые высокие сосны, и качаться на качелях вниз головой, цепляясь ногами за веревки и не держась руками, чем вызывали вопли ужаса и восторга у моих сестер, их постоянных зрительниц.

(Дома мы их называли трапециями. В поселке говорили: качели. А мальчик из Барселоны, тот, что не умел качаться, называл их «качалками», и мы хохотали над ним во все горло.)

И еще была такая игра — «баркасы»: надо было положить на двое качелей бревно (то старое зеленое бревно из фильма, уже совсем облупившееся и без ножек) и взобраться на него всем вместе: мы с братьями и сестрами садились вшестером, еще пристраивались трое или четверо двоюродных, да двое или трое соседских мальчишек (стоя или сидя — как придется), и все сооружение раскачивалось из стороны в сторону, изображая корабль в штормовую ночь, причем всегда кто-то из этой кучи не удерживался и оказывался на полу — тут уж приходилось пригнуться пониже, если не хочешь, чтобы корабль, низвергаясь с высоты, налетел на тебя со всего размаху; не знаю, как выдерживали веревки, кольца и стропила эти неистовые шторма с ураганным ветром.

А как-то раз одна из моих сестер, сходя на «берег» с «баркаса», распорола себе ногу ржавым гвоздем, торчавшим из бревна, и столько было крови, слез и причитаний, а отец очень рассердился и велел срочно бежать за доктором Жункозой, чтобы тот сделал укол от столбняка и наложил шов (сестра говорит, следы от него до сих пор заметны).

Но «баркас» наконец причалил к «пристани», и я сошел на «берег» у самого дома, как раз когда упали первые капли дождя, зная, что в доме меня ждет тепло, аромат кофе, и сигары, и тот едва заметный запах одинокого зверя, который появился здесь в последние дни.

Было уже около двух — самое подходящее время, чтобы выпить стаканчик сухого вина, закусив маслинами, и поразмыслить о том, что удастся приготовить на обед из оставшихся в холодильнике продуктов.

Обед — в начале четвертого — был, как и полагалось, праздничным: суп из пакета и хороший кусок свинины, зажаренной с приправой — лук, помидоры, одна долька чеснока, щепотка соли, щепотка сахара и несколько капель коньяку. А на десерт — банан, с виду, правда, не слишком аппетитный. Не забыть бы заказать апельсины, они куда вкуснее.

После обеда, пожалуй, не буду спать: сегодня, правда, не выспался, но не хочется мучиться и в следующую ночь. Заварив себе трав — чтобы не пить без конца один кофе, — я поставил чашку рядом на стол, а потом записал все, что случилось со мною сегодня утром.

Но тут сон начал одолевать меня, я опустил жалюзи — пусть все думают, что никого нет дома, — и устроился в качалке, положив ноги на табурет.

И сразу же словно провалился куда-то — видимо, заснул. Посмотрев на часы буквально через мгновение, я обнаружил, что прошло полчаса.

Когда я поднимал жалюзи над стеклянной дверью на террасу (мы обычно пользуемся ею потому, что задняя, мрачная и отсыревшая, выходит в заросший сорняками двор), веревка вдруг оборвалась, и они упали с треском, похожим на автоматную очередь.

Впечатление было такое, будто кто-то нарочно надо мной подшутил. Разве я сам не хотел одиночества? Разве я не твердил, что мне ничего от внешнего мира не надо: ни людей, ни пейзажей, даже пищи? А раз так, зачем мне дверь?

Оставалась еще задняя дверь, но, если бы я вышел через нее, пришлось бы обходить весь дом вокруг, чтобы принести дров, или лезть в окно первого этажа.

Позвонить плотнику («Алло, сеньор Себастьа? Ну, что новенького?») нельзя до понедельника. А там тоже неизвестно, скоро ли он меня вызволит.

Впрочем, еще не все потеряно, если только вдруг не окажется, что и задняя дверь (она закрывается снаружи) тоже не захочет открыться и жалюзи опустятся перед моим носом на каждом окне, лишь только подойду. Тогда поднимусь на верхний этаж, чтобы оттуда выбраться на крышу галереи и спрыгнуть вниз. Если и тут окна не откроются, брошусь к телефону позвать кого-нибудь на помощь (и не услышу ничего, кроме радио, нагло и насмешливо орущего мне в ухо). Если все сложится именно так, я смиренно приму свою участь и попытаюсь как-нибудь выжить, сначала опустошив холодильник, потом кладовую, а там, недели через три-четыре, спущусь в подвал и начну охотиться на крыс, а они на меня, незваного пришельца, чужака в доме, где они привыкли хозяйничать, и кончится тем, что крысы набросятся на меня и сожрут…

Небо еще больше нахмурилось, входная дверь забаррикадирована, и до завтра мне не выбраться. Семья от меня за восемьсот километров, вот уже восемь с лишним дней я сплю и обедаю один и практически ни с кем не общаюсь, но одиночество не давит, может быть, потому, что знаю: оно «не настоящее», ведь я не одинок и — если Богу будет угодно — никогда не стану одиноким. Вот так же мультимиллионер, выходя на прогулку без единой монеты в кошельке, при всем желании не может вообразить себя нищим, не может сказать, будто несчастен оттого, что у него ни гроша в кармане, и вряд ли посмеет сказать настоящим нищим: «Вот видите, у меня ни гроша, а я не унываю».

Не помню, где я прочел такую фразу: «Одинок не тот, у кого нет близких, и даже не тот, кого никто не любит; одинок тот, кто не любит сам». Возможно, это изречение из календаря, ведь его страницы обычно изобилуют мудрыми мыслями подобного рода. Хотя даже такая мелочь, как календарный листок, может дать некоторые полезные сведения, как-то: дата, время восхода и захода солнца, фаза луны, день недели, имена святых, которых положено чтить в этот день, и лаконичное изречение.

Итак, если верить автору календарного изречения, я не должен чувствовать себя одиноким, одиноким по-настоящему, трагически одиноким, всеми покинутым. И не только потому, что люблю — может, и не так, как следовало бы, может, меньше, чем должен. Я люблю Бога, родину, люблю весь свет, семью, которая осталась в Женеве, родных, живых и покойных, сеньора Вальдеавельяно, коллег по работе, писателей, хороших и даже плохих. Я не одинок еще и потому, что многие любят меня — тут пришлось бы повторить весь длинный список (включая и сеньора Вальдеавельяно).

За всю жизнь я всего один раз почувствовал себя по-настоящему одиноким. Мне было двадцать три года, родители умерли, сестры обзавелись семьями. Они всегда были мне рады (и я подолгу гостил у них), но не могли заменить мне мать. К тому же сестры были до того поглощены заботами о многочисленном потомстве, что я уже не воспринимал их как сестер. С Аделой мы еще не познакомились, я жил один в старой барселонской квартире — один в целом свете, — недавно приобретенная специальность была мне не по душе, написать ничего путного я еще не успел, если не считать стихов, вроде тех, что сочинил фабрикант из Сабаделя; отношения с верой были сложные. Словом, мне казалось, это и есть одиночество. Но, по правде говоря, всего на мгновенье (в каком-то моем романе это описано) я почувствовал, чем было бы для меня истинное одиночество. Как-то раз во время мессы я попытался убедить себя, что все происходящее — иллюзия, обман, что в алтаре нет НИКОГО, что после смерти нас всех ожидает НИЧТО, исчезновение, конец, — и тут я содрогнулся, ощутив холод истинного одиночества, без бога, без моих покойных, которые в этот момент, казалось, умерли окончательно и непоправимо; я содрогнулся, как перед входом в ледяную бездонную пещеру. Но шаг в пропасть я не сделал. Меня спасло и вернуло к жизни появление Аделы.

вернуться

50

Так проходит мирская слава ( лат.).