Изменить стиль страницы

— Ничего. Принимая это во внимание, тебе, право, не следует сердиться, моя милая.

— Я не сержусь. Но в гостиницу Общества трезвости не пойду.

— Ну и ладно! — засмеялся он. — С меня довольно и того, что мы вместе. Я, ничтожный смертный, большего и не заслуживаю, ведь для меня ты словно призрак — бесплотный, нежный и дразнящий. Когда я обнимаю тебя, мои руки, кажется, вот-вот пройдут сквозь твое тело, — как сквозь воздух. Прости мне мою, как ты это называешь, грубость и помни: нас завела в ловушку игра в родственные чувства, когда на самом деле мы были чужими. Вражда между нашими родителями придавала тебе в моих глазах особую привлекательность, с какой не сравнится обычная новизна знакомства.

— Прочти мне эти чудесные строчки из "Эпипсихидиона" Шелли, они будто обо мне написаны, — попросила она, становясь с ним рядом. — Ты знаешь их?

— Я почти ничего не знаю наизусть, — уныло ответил он.

— Да? Вот они:

Там было существо, его мой дух
Встречал в своих скитаньях в небесах
. . . . . . . . .
. . . . . . . . .
Для человека слишком хрупок, серафим
Был в женском лучезарном облике сокрыт…

Нет, это слишком лестно для меня, не буду дальше читать. Но скажи мне, что это я. Ну скажи!

— Это так и есть, дорогая, это в точности ты.

— Тогда я тебя прощаю! Можешь поцеловать меня вот тут. — Она осторожно приложила палец к щеке. — Только чтоб поцелуй был недолгий.

Он послушно выполнил ее приказание.

— Ты ведь очень любишь меня, правда? Хоть сама-то я не… Ну, да ты понимаешь!

— Да, моя радость! — сказал он со вздохом и, пожелав ей спокойной ночи, ушел.

VI

Когда Филотсон вернулся учительствовать в свой родной Шестон, жители города приняли в нем участие и, по старой памяти, встретили его с искренним почтением, хоть и не сумели оценить по достоинству его разнообразных познаний, как оценили бы, вероятно, где-нибудь в другом месте. А когда вскоре после приезда он ввел в свой дом хорошенькую жену, они и ее встретили радушно, отметив, однако, про себя, что уж слишком она хорошенькая, и горе ему, если он не будет как следует присматривать за ней.

Первое время после отъезда Сью ее отсутствие не вызывало никаких толков. Через несколько дней ее место в школе заняла новая учительница, но и это прошло незамеченным, так как Сью исполняла должность помощницы Филотсона лишь временно. Однако когда месяц спустя Филотсон в разговоре со знакомым случайно обмолвился, что не знает, где находится его жена, это возбудило всеобщее любопытство, и обитатели города вскоре пришли к заключению, что Сью изменила мужу и сбежала от него. Подавленность Филотсона, его рассеянность в часы занятий лишь придавали правдоподобие такому объяснению.

Филотсон отмалчивался, сколько мог, делая исключение лишь для Джиллингема, однако врожденная честность и прямота заставили его заговорить, как только о поведении Сью пошли ложные слухи. Как-то утром, в понедельник, в школу зашел председатель школьного комитета и, побеседовав о делах, отвел Филотсона в сторону, чтобы их дальнейший разговор не услышали ученики.

— Извините меня, Филотсон, но поскольку все говорят о ваших семейных делах… Правда ли; что жена ваша не уехала в гости, а тайно сбежала со своим любовником? Если так, весьма вам — сочувствую.

— Можете не сочувствовать. И никакого секрета здесь нет.

— Значит, она поехала навестить друзей?

— Нет.

— Так что же случилось?

— Она уехала при обстоятельствах, обычно вызывающих сочувствие к мужу. Но я сам дал ей свое согласие.

Председатель смотрел на него, ничего не понимая.

— Я говорю вам то, что есть, — с досадой продолжал Филотсон. — Она попросила отпустить ее к любимому человеку, и я отпустил ее. Почему бы нет? Она взрослый человек, и это вопрос ее совести, а не моей. Я не тюремщик. Больше я ничего не хочу объяснять и прошу вас оставить этот допрос.

Школьники заметили серьезное выражение на лицах обоих мужчин и, придя домой, рассказали родителям, что с миссис Филотсон приключилась какая-то история. Затем служанка Филотсона, девочка только что со школьной скамьи, рассказала, как он помогал своей жене укладываться в дорогу, предлагал ей денег и написал дружеское письмо ее молодому человеку с просьбой позаботиться о ней. Взвесив обстоятельства дела, председатель переговорил с другими членами комитета, и Филотсону предложили явиться для дачи объяснений. После продолжительной беседы учитель, по обыкновению бледный и усталый, вернулся домой. Там его ожидал Джиллингем.

— Ты был прав; — произнес Филотсон, тяжело опускаясь на стул. — Мне предложили подать в отставку по причине моего недостойного поведения: я, видишь ли, дал свободу своей измаявшейся жене или, как они выражаются, поощрил прелюбодеяние. Но я не уйду по своей воле!

— Я бы, пожалуй, ушел.

— А я не уйду. Какое им дело? В конце концов, это вовсе не отражается на моих учительских способностях. Пусть сами уволят меня, если хотят.

— Если ты подымешь шум, дело попадет в газеты, и ты не получишь места ни в одной школе. Комитет ведь должен считаться с тем, что ты наставник юношества, в этом смысле твой поступок влияет на общественную нравственность, и общепринятой точки зрения твою позицию оправдать нельзя. Ты уж позволь мне это сказать.

Но Филотсон не желал слушать своего друга.

— Мне все равно, — заявил он. — Я не уйду, пока меня не выгонят, хотя бы потому, что, уходя добровольно, я как бы признаю, что поступил неправильно. А между тем я с каждым днем все более убеждаюсь, что я прав и перед богом, и с точки зрения простой, неизвращенной человечности.

Джиллингем понимал, что его строптивый друг не сможет долго отстаивать такие взгляды, но не стал спорить, и не прошло и четверти часа, как Филотсоку вручили официальное уведомление об увольнении. Чтобы написать его, члены комитета специально задержались после ухода учителя. Он заявил, что не согласен с увольнением, и передал дело на решение собрания горожан, куда к отправился сам, хотя выглядел совсем больным и Джиллингем уговаривал его остаться дома. Филотсон взял слово и так же твердо, как в разговоре со своим другом, возражал против решения комитета, утверждая, что речь идет о его личных, семенных делах, которые никого не касаются. Комитет опроверг его заявление, указав, что всякие ненормальности в личной жизни учителей также подлежат контролю со стороны комитета, поскольку они затрагивают нравственность обучаемых. На это Филотсон ответил, что не видит, каким образом проявление милосердия может повредить нравственности.

Зажиточные и уважаемые граждане города, как один, ополчились против Филотсона, но, к немалому его удивлению, у него оказались и неожиданные защитники числом более десяти человек.

Как уже говорилось выше, Шестон служил пристанищем разного рода бродягам, стекавшимся в Уэесекс на многочисленные базары я ярмарки в летние и осенние месяцы. И вот, хотя Филотсон никогда не водил с ними компании, они доблестно выступили в защиту заведомо проигранного дела. В числе их были два коробейника, владелец тира с двумя помощницами, заряжавшими ружья, два боксера, хозяин карусели, пряничник, две торговки метлами, выдававшие себя за вдов, и владельцы силомера и качелей.

Эта благородная фаланга сочувствующих и еще несколько присоединившихся к ним независимых, у которых семейная жизнь тоже шла не совсем гладко, подходили к Филотсону и горячо пожимали ему руку, после чего в таких сильных выражениях высказывали свое мнение собравшимся, что дело дошло до потасовки, в пылу которой было разбито три окна и сломана классная доска, манишка городского советника оказалась залита чернилами, а церковного старосту так ударили картой Палестины, что голова его насквозь проткнула Самарию; много было наставлено синяков и разбито носов, в том числе, к общему ужасу, нос приходского священника, пострадавшего от усердия какого-то просвещенного трубочиста, ставшего на сторону Филотсона. Увидев кровь на лице священника, Филотсон чуть не застонал от сознания неловкости и унизительности происшедшего и горько пожалел, что не принял предложенную ему отставку, а вернувшись домой, почувствовал себя так плохо, что слег и на другой день не смог встать с постели.