Изменить стиль страницы

И шли два ангела-хранителя одесную и ошую его, и отводили от него взоры…

В четыре он вернулся домой к кофе, как и обещал. Пришел Герберт. И тут Франц заговорил. Никогда они еще такой длинной речи от него не слышали. Он был в пивной, все прочел в газете и о приятеле своем, жестянщике Карле, и о том, что тот их оговорил. Не возьмет Франц в толк, зачем он это сделал. Оказывается, Карл тоже был в Фрейенвальде, куда затащили Мицци. Рейнхольд ее силком туда увез. Наверно, он раздобыл машину где-то, проехал с Мицци немного, а потом к ним подсел Карл, и они вдвоем скрутили ее и увезли в Фрейенвальде, может быть это и ночью было. А может, они ее убили еще по дороге.

— Да зачем же Рейнхольд это сделал?

— Ведь это ж он выбросил меня тогда из машины, теперь мне нечего скрывать. Он это и сделал, но ничего, я на него зла не держу, — таких, как я, учить надо, а то весь век дураком проживешь и понимать не будешь, что творится на белом свете. Вот я зла на него и не имею, нисколько. А теперь он хотел меня в бараний рог согнуть, думал, что я у него в кармане, да потом понял, что ошибся. Потому и отнял он у меня Мицци и сделал над ней такое… Только она-то чем виновата?

Как это было тогда… Ах, зачем, ах, затем… Гром барабанов. Батальон — смирно! Шагом марш! Когда по улицам идут солдаты, из окон вслед глядят девчата, ах, зачем, ах, затем, чингда, чингда, чингдарада, бумдарада, бум. Так я пошел к нему тогда, и так он мне теперь ответил. Будь оно проклято! Зачем я к нему пошел? Не надо было к нему ходить! Не надо!

Ну, да теперь все равно!

Герберт глаза выпучил. И Ева не может произнести ни слова.

— Почему ж ты ничего не сказал об этом Мицци? — спросил Герберт.

— В этом нет моей вины, с этим уже ничего не поделаешь, с таким же успехом он мог застрелить меня, когда я пришел к нему на квартиру. Говорю вам, с этим уже ничего не поделаешь.

И было у зверя семь голов с десятью рогами, а в руке жены чаша, наполненная мерзостями и нечистотою… Теперь они совсем доконают меня, и ничего уже не поделаешь.

— Сказал бы ты, чудак, хоть слово, и я тебе ручаюсь, что Мицци была бы и сейчас жива, а кто-то другой не сносил бы головы.

— Не моя вина! Нельзя знать наперед, что такой человек сделает. И что он делает сейчас, вот в эту минуту, — тоже не узнать.

— Узнаем!

Ева чуть не плачет.

— Не связывайся ты с этим человеком, Герберт, я и за тебя боюсь.

— Мы осторожно. Только бы узнать, где он, и через полчаса за ним лягавые явятся.

Франц раздумчиво покачал головой.

— Не трогай его, Герберт, рассчитаться с ним — мое дело! Даешь слово не мешать мне в этом?

А Ева:

— Не спорь, Герберт. А ты что будешь делать, Франц?

— Я конченый человек. Меня на свалку можно выбросить.

Он быстро отошел в угол и повернулся к ним спиною.

И услышали они, как зарыдал Франц. Стонет, глотает слезы, плачет по Мицци и по себе. Услышала это Ева, уронила голову на стол и сама зарыдала. А на столе все еще лежит газета с заголовком на первой полосе «Убийство в Фрейенвальде». Мицци убили, и они ничего не могли сделать. Это ее судьба.

И ВОСХВАЛИЛ Я МЕРТВЫХ, УМЕРШИМ ВОЗДАЛ ХВАЛУ

Под вечер Франц снова пустился в путь. Дошел он до Байришерплац, и тут закружили над его головой пять воробьев. Это души пяти гнусных негодяев, которые уже частенько встречали нашего Франца Биберкопфа. Теперь они обсуждают, что им делать с ним, как за него взяться, как запугать его, сбить с толку, как бы подставить ему ножку.

Первый галдит:

— Вон он идет! Глядите-ка, протез пристегнул, значит, надеется еще на что-то, думает, не опознают его.

А второй:

— Чего-чего этот молодчик не натворил! Это опасный преступник, по нем давно каторга плачет. Пожизненную он уже заслужил, убил женщину, потом воровал, налетчиком был, а теперь убил вторую женщину, не иначе, как его рук дело. На что же он рассчитывает?

Третий:

— И еще нос задирает! Скажите пожалуйста, — святая невинность. Разыгрывает из себя порядочного человека. Нет, вы полюбуйтесь на этого прохвоста. Как только появится агент вблизи, мы мигом собьем спесь с молодчика.

А первый опять:

— И как только его еще земля носит? Я вон на девятом году тюрьмы загнулся. Моложе его был, а подох. Сними шляпу, обезьяна, сними свои дурацкие очки, тоже еще интеллигент выискался, болван этакий, сколько дважды два не знает, а роговые очки на нос нацепил, словно профессор какой! Вот погоди, скоро заберут тебя.

А четвертый:

— Да не галдите вы так. Что вы с ним поделаете? Вы только взгляните на него, у него есть голова, и ноги у него целы. А мы, что мы теперь? — воробьи, мелкая пташка, только и можем, что на шляпу ему нагадить!

А пятый:

— Ну-ка, напустимся на него все разом. Он и так уж заговаривается, у него давно уже винтика в голове не хватает. Гуляет тут с двумя ангелами по бокам, а подружка-то его теперь только слепок в полицейпрезидиуме, хо-хо! Неужели же мы с ним не справимся? А ну давай, а ну громче!

И носятся они над ним, и шумят, и галдят. Посмотрел Франц наверх. В голове — обрывки мыслей, а воробьи знай честят его на все корки…

Погода стоит осенняя, в кинотеатре Тауенцинпалас идет картина «Последние дни Сан-Франциско», в егерском казино выступают пятьдесят красавиц танцовщиц; «тебя я за букет сирени поцелую». И решил тут Франц, что жизнь его кончена, что ему каюк, словом — что с него довольно.

Грохочут трамваи, все куда-то едут; а куда бы мне поехать? Вот № 51; он идет по маршруту: Норден, Шиллерштрассе, Панков, Брейтештрассе, вокзал Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, Потсдамский вокзал, Ноллендорфплац, Байришерплац, Уландштрассе, вокзал Шмаргендорф, Грюневальд, ну-ка сядем да поедем. Здравствуйте, вот мы и сели, — везите нас куда хотите. Сидит Франц растерянный, смотрит на город словно собака, потерявшая след. Ну и город, ни конца ему, ни края. И какую жизнь он, Франц, в нем уже прожил! Да не одну жизнь, а несколько. Сошел он у Штеттинского вокзала, прошел по Инвалиденштрассе. Вот и Розентальские ворота. Магазин Фабиша, вот тут я когда-то стоял и торговал держателями для галстуков, в прошлом году под рождество. Сел на № 41, поехал в Тегель. И когда показались снова красные стены, а слева тяжелые чугунные ворота, Франц притих. Думает: эти места из моей жизни не выкинешь, хочется еще раз на них взглянуть.

Все осталось как было: тянется красная стена, вдоль нее — длинная аллея, № 41 пересекает ее и идет дальше по Генерал-Папештрассе, в Вест-Рейникендорф, Те-гель. Грохочут заводы Борзига. Постоял Франц перед красной стеной и перешел на другую сторону улицы, туда, где пивная. А красные кирпичные здания за стеной вдруг задрожали, заколыхались, разбухли, словно щеки надули. У окон стоят заключенные: уперлись лбами в прутья решетки, все острижены наголо, вид у них изможденный, отощали, лица серые и небритые; стоят и скулят, закатив глаза. Словно ожившие статьи уголовного кодекса, стоят здесь обман, изнасилование, кража со взломом, убийство. Вон они, серолицые, серая шпана. Все ноют и ноют. Это они удавили Мицци.

Франц бродит вокруг громадной тюрьмы, а та все колышется, дрожит, зовет его к себе… Потом побрел он дальше, долго блуждал по окрестным огородам и рощам, пока не вышел наконец опять на улицу, обсаженную деревьями.

И вот он снова на этой улице.

Ведь не я же убил Мицци. Не я! Мне тут нечего делать, что было, то прошло; в Тегеле мне нечего делать, я и не знаю, как все это случилось!

Под вечер, часов в шесть, Франц решил пойти на кладбище. «Пойду к Мицци, туда, где ее зарыли».

А пятеро негодяев, воробьев, снова тут как тут, — сидят на телеграфных проводах и кричат оттуда:

— Ну и ступай к ней, бродяга, ступай! И как у тебя смелости хватает? Где у тебя совесть? Когда она в ложбинке лежала и звала тебя, ты не пришел? Иди же теперь, полюбуйся на ее могилку!

Мир праху наших умерших сограждан!

В 1927 году в Берлине умерло, не считая мертворожденных, 48 742 человека: от туберкулеза 4570, от рака 6443, от сердечных заболеваний 5656, от заболеваний сосудистой системы 4818, от кровоизлияния в мозг 5140, от воспаления легких 2419; детей умерло от коклюша 961, от дифтерита 562, от скарлатины 123, от кори 93. Грудных младенцев умерло 3640. За это же время родилось 42 696 человек.