Изменить стиль страницы

Скорбь Мэтти по утраченному счастью вкупе со страхом за жизнь сыновей привела ее в конце концов в состояние не лишенной приятности постоянной сонливости, поэтому, когда суматоха в здании привлекла ее внимание, она показалась ей полной ерундой, с которой можно обойтись примерно так же, как с внезапно заплакавшим во сне ребенком.

Эмили Томпсон возвращалась в операционную с уже готовым решением и лишь проговаривала про себя то, что должна сказать Сбреде Сарториусу, но ее отвлекла Мэтти Джеймсон — та бродила среди пациентов, склонялась к ним, садилась перед ними на корточки, касалась лба страждущего ладонью и говорила с каждым мягко и успокоительно. Эмили остановилась в недоумении.

От Перл она слышала кое-что о жизни на плантации Джеймсонов и, подобно Перл, привыкла уже смотреть немножко покровительственно на эту женщину, которая каждый раз, как увидит Эмили, неизменно говорит одно и то же: Вы случайно не дочь судьи Томпсона из Милледжвиля? Да тут и без слов ясно: умственный уровень Мэтти Джеймсон как раз на уровне ситуации, в которой она оказалась. А теперь еще военная действительность вдруг встала дыбом и заслонила от нее источник ее скорбей.

Как это все удивительно! Однажды на бивуаке Эмили попросила Сбреде посмотреть Мэтти. Он посмотрел, и они потом обсуждали ее состояние. Это деменция, — сказал он. — Однако, если бы ты заглянула в ее мозг, я уверен, ты не нашла бы там никакой патологии. При некоторых душевных болезнях — да, производишь аутопсию, и все как на ладони: пожалуйста, срисовывай поражения. Бывают кристаллизовавшиеся наросты. Гноящиеся опухоли. Ты видишь изменение цвета, рыхлые желтые отложения, узкие борозды разъеденной ткани. Но бывают болезни, когда никаких таких признаков нет вообще — соматически мозг в порядке.

Эмили тогда сказала: Значит, это не мозг, а ее сознание повредилось?

Сознание — это работа мозга. Оно не существует само по себе.

Тогда, значит, душа, наверное, затронута!

Сбреде посмотрел на нее с сожалением. Душа? Поэтическая фантазия, причем совершенно беспочвенная, — сказал он, словно жалея, что ему приходится ей это объяснять.

Наблюдая за Мэтти, Эмили видела, как та идет по коридору, забитому пациентами — со всеми заговаривает, каждому улыбается, — потом завернула в какую-то комнату и исчезла из глаз. Что она делает? Эмили пошла за ней и обнаружила ее в аудитории, переделанной во что-то вроде гостиной. Газовое освещение здесь было притушено. Несколько кресел заняты пациентами, которые сидели с безутешным видом, опустив головы. Одна стена была зеркальной. В углу пианино — оно-то и привлекло взгляд Мэтти. На вращающемся табурете за ним сидел пожилой мужчина и читал Библию, но вдруг почувствовал ее присутствие сзади. Крутнувшись на табурете, заметил, с каким восторгом она смотрит на пианино. И сразу встал.

Мэтти села и уставилась на клавиатуру, как смотрят пианисты, видящие в ней целую вселенную. Затем положила пальцы на клавиши и начала играть. Это был вальс Шопена, и хотя Мэтти исполняла его неуверенно и робко, чувствовалось, что она полностью отдалась иллюзии, будто она дома за своим концертным «бёзендорфером».

Эмили не знала, что это именно Шопен, но то, что она слышала, определенно было живой и очень красивой музыкой. Музыка пробудила в ее душе воспоминания о мирной жизни. Сначала это было как обвал, чуть ли не шок. Потом, по мере того как Мэтти Джеймсон все более осваивалась и музыка становилась смелее и разливалась шире, мысли Эмили стали возвращаться к принятому решению. Она смотрела на отражение своего лица, слабо подсвеченного мягким сиянием газовых рожков. Неужели ни у кого из нас нет души? Что же тогда я слышу сейчас, как не душу, облеченную музыкой? Вот же, я слышу, это душа! — сказала она себе. И, не мешкая, бросилась собирать вещи.

Другие тоже не остались к музыке безучастны, и когда к двери подошла Перл, ей пришлось встать на цыпочки, чтобы увидеть, кто играет. И тогда она спросила Уолша: Как это называется, когда твой отец женат на женщине, которая не твоя мама? Как ее?..

Называется мачеха.

Вроде как я папе дочка, а этой… ну…

Мачехе?

А мачехе я…

Падчерица.

Вот-вот. Падчерица. Это разве нормально? Все эти мачехи, пачихи…

Ну, бывает, — пожал плечами Уолш. — Все же лучше, чем дупель-пусто.

Да, так вот — видишь ту чокнутую тетку, что музыку играет? Видишь? Вот, прижмись сюда, здесь видно. Это вот она, миссис Джеймсон, она и есть моя мачеха, — сказала Перл, да еще и головой покивала, как бы подтверждая родство. — Мачеха! видали? На пианино играть небось не разучилась! Всю жизнь у меня от этого в ушах звон стоял. Злости моей не хватало. Там черные у себя в лачугах помирают, а она на пианино бренчит — ей все трын-трава. Меня в упор не видит, смотрит прямо сквозь — мачеха моя, мэ-эм миссис Джеймсон!

Приникнув, как велела Перл, к ней вплотную, Стивен Уолш инстинктивно понимал, что она не сознает, какое действие на него оказывает такая их близость. Он все никак не мог смириться с мыслью, что ведь она совсем еще дитя — эта искрящаяся жизнелюбием девушка, от одного взгляда которой у него захватывает дух. Сперва, в самом начале их знакомства, она заметила, что он за ней плетется, и поощрительно улыбнулась — приняла, как принимает нового знакомого ребенок, сразу зачисляя в разряд закадычных друзей. И тотчас пустилась с ним в такие откровенности, каких никогда не позволит себе в подобных обстоятельствах взрослый. Каким же беззащитным сделала его война, что он мгновенно к ней потянулся! Причем с такой силой, что в его мозгу завертелись мысли о том, как он на войне не погибнет, начнется новая жизнь, и в ней он будет ее мужем.

С детства Стивен Уолш умел уходить в себя, прятаться в убежище собственных мыслей. Его родители пили, и он рос беспризорником на улицах Манхэттена; хлеб насущный добывал тем, что подметал в салунах и разносил кружки с пивом, и сам вырабатывал для себя правила чести и порядочности. Сформировался этаким стоиком, но как бы по собственному выбору, будто бури, бушевавшие в семье, и жестокости уличной жизни не сыграли совершенно никакой роли в становлении его характера. Однажды попал под крыло иезуитов и терпел обучение, пока ему не дали на прощанье список книг, которые за свою жизнь должен прочесть каждый. Потом, уже самостоятельно, он составил еще и свой список.

Стивен был плечистый, крепкий девятнадцатилетний парень с пышной шапкой черных волос, густыми бровями, серьезным взглядом и волевым подбородком. Любому офицеру было видно сразу, что Стивен Уолш — надежный солдат и в любой обстановке будет вести себя подобающим образом. Но в тот момент весь жесткий строй его характера пошатнулся, омытый и затопленный томлением как будто заново осознанного одиночества. На музыку Стивен никогда особого внимания не обращал, даже если приходилось под нее маршировать. Но теперь он весь обратился в слух, впивал в себя этот вальс, который бередил ему душу, к чему-то призывал, чего-то требовал… И чуть ли не вопреки собственной воле он не отлипал от Перл, которая, казалось, не сознавала их тесной близости, — что ж, раз так, он тоже притворился, будто ничего особенного не происходит.

В армию он пошел воевать «за того парня»: подменил собой сынка богатых родителей, в награду получив три сотни долларов. Теперь он о них вспомнил. Лежат себе в банке «Корн Эксчендж» на Лэйт-стрит.

Шермана разбудил его собственный крик. Оказывается, он заснул в кресле. Полностью одетый. При этом кровать расстелена. На коленях плед. Он резко встал и сразу почувствовал озноб. Где, черт подери, он находится? Набросив плед на плечи, подошел к окну и отодвинул портьеру.

Рассвет.

Постоял, подождал.

Медленно, неохотно проступала из мрака Колумбия, вырисовывалась отдельными серыми сгустками. Чуть развиднелось: вот садовая ограда, за ней рядами печи с дымоходами да обгорелые деревья. И вдруг, освещенный первыми ледяными проблесками нового дня, город показался ему не погибшим, а нарождающимся — не город, пока только план его: размечены улицы, заложены кирпичные фундаменты, кое-где уже возведена каменная стена, а вокруг не пепел и груды головешек, а строительные материалы… только кто же их так беспорядочно разбросал?