Гуго пытливо посмотрел на брата, который полулежал в кресле с устало откинутой головой, между тем как его мрачный взор скользил по окрестности и наконец остановился на слабо освещенной линии горизонта, где угасал последний солнечный луч.
— Послушай, Рейнгольд, ты мне очень не нравишься. После многих лет разлуки я приезжаю повидать своего брата, имя которого прогремело повсюду, которого судьба наградила всем, что только может она дать человеку. Найдя тебя на вершине славы и счастья, я полагал увидеть тебя совсем другим.
— Каким же именно? — спросил Рейнгольд, не поднимая головы от спинки кресла и не отрывая взора от вечернего неба.
— Не знаю, — серьезно ответил капитан, — но уверен, что я не мог бы выдержать и две недели той жизни, которую ты ведешь уже в течение нескольких лет. Этот вихрь удовольствий и ни минуты душевного покоя, эти постоянные переходы от дикого возбуждения к смертельной усталости слишком чужды моей натуре. Тебе же следует обуздать свою.
Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.
— Глупости! Я давно привык к этому, да и… ты ничего не понимаешь, Гуго!
— Возможно! По крайней мере я еще не нуждаюсь в забвении.
Рейнгольд вскочил и устремил гневный взор на брата, попытавшегося заглянуть в тайники его души. Но тот, нисколько не смутившись, продолжал:
— Разве изо дня в день ты не гоняешься за забвением, не ищешь его повсюду… и не находишь? Оставь эту жизнь… прошу тебя! Ты губишь себя и нравственно, и физически; ты не выдержишь в конце концов и занеможешь.
— С каких это пор жизнерадостный капитан «Эллиды» превратился в проповедника? — насмешливо произнес Рейнгольд. — Кто бы мог предположить, что ты будешь читать мне наставления? Но не трудись над моим обращением, Гуго, я раз и навсегда отрекся от благочестивых идей юношеских лет.
Капитан молчал. В последних словах Рейнгольда звучала обидная насмешка, с помощью которой он умел, когда хотел, становиться неприступным. При этом всякая попытка повлиять на него делалась невозможной, всякие юношеские воспоминания звучали диссонансом, и теплые отношения братьев становились натянутыми и отчужденными. Гуго и теперь не пытался ничего изменить, зная, что это будет напрасно. Схватив со стола книгу, он отвернулся и стал ее перелистывать.
— Ведь я еще не слышал от тебя ни слова о моих произведениях, — снова начал Рейнгольд после минутной паузы. — Ты был здесь на моих операх, как ты находишь их?
— Я не знаток в музыке, — уклончиво ответил Гуго.
— Я знаю и тем более дорожу твоим мнением, что это мнение беспристрастной и проницательной публики. Как ты находишь мою музыку?
Капитан бросил книгу на стол.
— Она гениальна и…
Он запнулся.
— И?
— И необузданна, как ты сам. Ни в тебе, ни в твоей музыке нет чувства меры.
— Убийственная критика! — не то насмешливо, не то изумленно заметил Рейнгольд. — Хорошо, что я слышу ее с глазу на глаз, в кругу моих поклонников ты заслужил бы порицание. Следовательно, ты все же не отказываешь мне в гениальности?
— Да, там, где слышен ты сам, — с величайшей убежденностью ответил Гуго, — а значит — довольно редко. Чаще преобладает тот чуждый элемент, который дал направление твоему таланту и до сих пор еще господствует над ним. Ничего не поделаешь, Рейнгольд, это влияние, которому ты подчинился с первых же шагов и которым восторгаются повсюду, не было благотворно для тебя как для артиста. Без него ты, может быть, был бы не так знаменит, но безусловно более велик.
— Конечно, Беатриче совершенно права, считая тебя своим непримиримым врагом, — с непритворной горечью заметил Рейнгольд. — Правда, она предполагает в тебе только личную неприязнь. Для нее будет неожиданностью, что ты придаешь такое отрицательное значение ее артистическому влиянию.
Гуго пожал плечами.
— Она заставила тебя совершенно проникнуться итальянщиной. Правда, ты бушуешь там, где другие забавляются, но тем не менее… Почему ты не творишь, как немец? Впрочем, что я говорю? Ты навсегда отвернулся от родины и от всего, что связано с нею.
Рейнгольд оперся головой на руку.
— Ну что ж… навсегда!
— В твоих словах слышится тоска, — возразил капитан, устремив пристальный взгляд на брата.
Рейнгольд мрачно взглянул на него.
— С чего ты взял? Не думаешь ли ты, что я тоскую по старым цепям, потому что не нашел грезившегося мне счастья на свободе? Если я и сделал попытку сблизиться, то…
— Ах, так! Ты пытался сблизиться? Со своей женой?
— С Эллой? — переспросил Рейнгольд с выражением презрительного сострадания, которое всегда появлялось на его лице, как только он заговаривал о своей жене. — К чему это могло привести? Тебе известно, как я ушел оттуда, произошел совершенный разрыв с ее родителями, и такое ограниченное и зависимое существо, как Элла, разумеется, присоединилось к их обвинительному приговору. Если между нами и без того лежала широкая пропасть, то теперь, после всего случившегося, она неизмерима. Нет, об этом не могло быть и речи! Но я хотел лишь узнать о своем ребенке: невыносимо знать, что мальчик далеко, что я не могу его видеть. У меня нет даже его портрета… Я жаждал вести о нем и потому избрал кратчайший путь — написал его матери.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Гуго.
Рейнгольд горько усмехнулся.
— Ну, я мог бы избавить себя от этого унижения. Ответа не было… что, впрочем, было достаточно красноречивом ответом. Но я непременно хотел знать, что с ребенком; я предположил возможность какого-нибудь недоразумения — письмо могло затеряться, не дойти по адресу, словом, все то, во что верят в подобных случаях; написал второе и… получил обратно нераспечатанным. — Он в бешенстве сжал кулаки. — Нераспечатанным!.. И это мне, мне! Это дело дядюшкиных рук, нет никакого сомнения! Элла не посмела бы так поступить со мной.
— Ты думаешь? — иронически спросил Гуго. — Так ты совершенно не знаешь своей жены. Значит, она «посмела», потому что никто, кроме нее, не осмелился бы сделать это — ведь ее родители умерли уже несколько лет тому назад.
Рейнгольд быстро обернулся к нему.
— Откуда ты знаешь? Разве ты не прервал своих отношений с Г.?
— Нет, — спокойно ответил капитан, — тебе нетрудно понять, что настроенность всей семьи против тебя отчасти отразилась и на мне. Покинув Г. через несколько дней после тебя, я уже не приезжал туда более, но до сих пор состою в переписке с бывшим бухгалтером фирмы «Альмбах и Компания», к которому перешли все торговые дела дяди. От него-то я и узнал обо всем.
— И ты говоришь мне это только теперь, почти через месяц после своего приезда! — вспылил Рейнгольд.
— Само собой понятно, что я не хотел касаться предмета, которого ты, по-видимому, намеренно избегал, — холодно возразил Гуго.
Рейнгольд взволнованно зашагал по комнате и наконец спросил:
— Так родители умерли? А Элла и ребенок?
— Относительно них тебе нечего беспокоиться: дядя оставил далеко не маленькое состояние — много больше, чем могли предполагать.
— Я знал, что он был гораздо богаче, чем считалось, — быстро сказал Рейнгольд, — и эта уверенность развязала мне руки при моем отъезде. Жена и ребенок не нуждались во мне, они были обеспечены и ограждены от случайностей судьбы и в мое отсутствие. Но где они теперь? Все еще в Г.?
— Консул Эрлау стал опекуном мальчика, — коротко и сухо ответил Гуго. — По-видимому, он принял самое живое участие в молодой и совершенно одинокой женщине, потому что тотчас по окончании траура она переселилась с ребенком в его дом. Полгода назад они оба жили там, более поздних известий у меня нет.
— Так! — задумчиво протянул Рейнгольд. — Но не понимаю, как может Элла с ее воспитанием и необщительностью жить в аристократическом доме Эрлау? Правда, для нее могли отделать две-три дальние комнаты, откуда она никогда не выходит, занимая, несмотря на свое богатство, положение приживалки. Она не может подняться выше такого уровня. Если бы не это обстоятельство, я многое, все вынес бы… ради ребенка.