Зал был переполнен. Испытываю самую настоящую зависть к этим зрителям, которые все понимают, а мы — нет. Зал давился от смеха, а мы только блаженно улыбались, глядя на шедевр актерского искусства. Мы понимали, улавливали в эмоциональном разнообразии — такой уровень, такое владение профессией, которое встречаешь редко, очень редко. И сразу профессия «актер» предстает перед тобою таким Монбланом, что и титул «пэр» кажется ничтожной малостью.

Он, Лоуренс Оливье, выше короля, да и что «король»? Оливье властвует истинно, ему не надо никого ставить, как солдат, в шеренги. Зал сам встает, без приказа, по велению сердца, и любит, потому что не может не любить, а не потому, что «полагается». Нас провели в актерское фойе после окончания спектакля. Оливье шел нам навстречу радостно и открыто-счастливо, словно только и делал, что год ждал нашего прихода. Он обнимал нас, говорил на немецком, французском, английском. Переводчица не успевала, смеялись. Хотелось выразить, высказать благодарность за то, что он «такой», такой высокий в нашем ремесле и такой естественный и теплый в общении.

Через несколько лет, приехав в Лондон, я пришла в дом, где жила когда-то Вивьен Ли.

Небольшой, в стиле «модерн», особняк показался сиротливым, как бы «бледным» в своей зеленовато-серой окраске стен. Огромное, широкое окно на втором этаже. Лестница, по которой я поднялась, скрипела. Ощущение тяжести. Словно и стены, и лестница, и окно — хранили в себе болезнь, горечь и одиночество своей хозяйки. На полу валялись куски оберточной бумаги. Она легко шелестела от сквозняков, от шагов. Было грустно. Я быстро ушла. Дом этот хотелось поскорее забыть.

Ходя по залам Национального музея, я увидела портрет Лоуренса Оливье. Художник изобразил актера в полный рост. Сероватый фон, черный костюм, ощущение траурности. Может быть, когда актер позировал художнику, он был уже смертельно болен? А может быть, портрет написан после смерти оригинала? Не было главного в портрете — таланта Оливье. Художник его не увидел, не почувствовал, не запечатлел.

Многие залы были закрыты, шел ремонт. Никакого сравнения с нашим Эрмитажем или Русским музеем. В зале живописи XVIII века — портрет леди Гамильтон. Рыжие локоны, синие очи, сводящие с ума и дарующие блаженство. Трафальгарская колонна с маленькой фигурой адмирала Нельсона наверху видна из окна музея. Над нею летали голуби, а внизу, у подножия, в современных, упрощенных и таких некрасивых одеждах — юные англичане. Им было все равно и безразлично, что их окружает и что предшествовало их разнузданной и беспечной жизни. Жевали жвачку. От этого жевания их лица казались бессмысленными и тупыми. На ногах у многих роликовые коньки. И все нельсоновские победы и подвиги, все очарование красавиц XVIII столетия, вся самоотверженность героя Трафальгара и актера Оливье, воплотившего его образ на экране, вся пронзительная женственность актрисы, которая умела любить «до смерти» и покорять «до смерти», — все казалось несовместимым с нынешней жизнью, из другого мира, из других измерений.

Тупая, жующая толпа — венец сегодняшней цивилизации. Может, поэтому столь траурен портрет Оливье? Поэтому адмирал Нельсон стоит высоко и недосягаемо?

Поэтому холоден и невозможен для жизни дом Вивьен Ли? Они — несовместимы, великие «те» и очень малые «эти», жующие, гогочущие, с тупыми «рылами» и подшипниками на ногах. Словно торопятся в бездну, спешат к ней, грохоча и гикая, издавая животные стоны, калеча, убивая все живое на своем бесовском пути.

Кто породил их? Откуда и кем брошено на землю это семя? Наркотики, спиртное, блуд. Они ищут забвения во всей этой мерзости и не находят его, этого забвения. Они несчастны и сиротливо одиноки. Земля — не их дом. Дьявольское порождение. Господи, помоги им!

23.3.85

По «ящику» говорили опять гнусности о Фурцевой. Валят свою несостоятельность на мертвых. Мерзко!

«Катя! Красавица! Вот кто, действительно… красавица! И женственна! Ах, как подлинно женственна!» — сказал наш руководитель курса, подлинный красавец и мужчина — Павел Владимирович Массальский. Он достал свои любимые сигареты в красивой пачке, закурил, блаженно вдохнул дым, красиво откинулся и посмотрел на Александра Михайловича Комиссарова.

Комиссаров ставит на наш диплом Уайльда, пьесу под названием «Как важно быть серьезным». Разговор после чернового прогона, тема — «вечная женственность». Известный всей стране своей победой над львами в любимой кинокомедии «Цирк» исполнитель роли Скамейкина — Комиссаров, в ответ на реплику о Кате-красавице, тоже заулыбался, засиял и сказал через паузу: «Очень! Екатерина Алексеевна очень… женственна!»

Так я первый раз услышала мнение мужчин-актеров о Фурцевой Екатерине Алексеевне. Убеждали в подлинности оценки — более всего — блаженство на их лицах, сияние и долгая пауза, и необходимость закурить.

Увидела я первый раз «самую женственную из красавиц» через несколько лет.

Успешные гастроли товстоноговского БДТ завершались приемом у министра культуры Екатерины Алексеевны Фурцевой, данным ею в нашу честь в большом зале гостиницы «Москва». Она сумела создать на этом официальном приеме атмосферу совсем не «по протоколу», а теплую, доверительную и свободную. И вот с этой доверительностью и открытостью, которая так пленила меня и так «обманула», Екатерина Алексеевна взяла меня под руку и сказала: «Значит, со следующего сезона ты во МХАТе?!» То ли вопрос, то ли приказ, в очень «женственной» форме поданный.

Товстоногов стоял рядом. Улыбка какое-то время еще освещала его лицо, но глаза не улыбались. Он смотрел на меня. Я чувствовала, что краснею почему-то. Но я ни в чем не виновата. Совсем. Да, я получила приглашение из МХАТа зимой. Подписано приглашение Марком Прудкиным и зав. труппой Михаилом Зиминым. Приглашали играть Анну Каренину. Но я ответила отказом на это приглашение и никому об этом приглашении не говорила. Значит, послано было это заманчивое приглашение с ведома Фурцевой, а об отказе ей не сообщили? Или сообщили, а она только делает вид, что не знает об отказе? Она не приняла этот отказ и решила вот так «женственно» и мягко задать мне этот вопрос-приказ при Георгии Александровиче, предполагая его реакцию?

Гастроли были радостью для меня, для Товстоногова, для всех! Все было прекрасно и празднично! И вдруг такой поворот! Я сказала: «Я ведь отказалась от приглашения!» «Не знала, не знала!» — сказала Екатерина Алексеевна и заговорила о другом, сменила тему, словно не заметила моего смятения и моего красного лица.

Через несколько лет, когда я уже работала во МХАТе и ступала по предсказанным Товстоноговым «гвоздям», я пришла к Фурцевой. Мне было неуютно, тяжело и неинтересно работать. Я пришла к ней на прием, чтобы сказать об этом.

Здание на улице Куйбышева — красивое, с белой мраморной лестницей, колоннами и чистотой, которую теперь не увидишь ни в одном официальном учреждении. Я поднималась по этой беломраморной лестнице и вдруг услышала чарующий голос: «Здравствуйте!» Я подняла голову и увидела перед собой стройного, высокого, одетого в светлый костюм и улыбающегося Ивана Семеновича Козловского. «Рад лично познакомиться», — сказал он и протянул руку. Я протянула в ответ свою. Он галантно поцеловал руку и сказал: «А я вас люблю». Взгляд, как у юноши, и руку держит, и смотрит не отрываясь, и чувствуешь, что хорошеешь под этим взглядом, и совсем не стыдно, что так под этим взглядом «цветешь», и не кажешься себе глупой, а наоборот, как хорошо не скрывать счастья этой встречи, своего восторга перед ним.

«Вы к Екатерине Алексеевне?» — «Да». — «Обидели?» — «Нет. Просто уходить хочу». — «Куда?» — «Кино». — «Не надо». — «Почему?» — «Кино… потеря профессии».

Какой мудрый! Как точно о потере профессии!

В кабинет Екатерины Алексеевны я вошла совсем не «с тем», «не так», «совсем другая». Кабинет министра-женщины — цветы, много света, красивые шторы. Фурцева позвонила, вошла секретарша. «Чаю нам, пожалуйста». На министре хорошо сшитый, хорошо сидящий и идущий темно-синий костюм, очень изящные туфли на красивых ножках, маникюр, лак не яркий, руки маленькие, но «рабочие». Не ленивицы руки. Хорошие. Настоящие.