Изменить стиль страницы

— Как все сложно.

— Вот именно, дружок. Но странно, что никто из нас не замечал этого. Мы не чувствовали напряжения, витающего в воздухе. Мы жили на Эльвефарет с самого начала нашей совместной жизни, потому что очень богатый дедушка Брура умер, как раз когда мы поженились, и потому, что родители Брура желали помочь нам в нашем трудном положении. Ни у одного студента-медика не было такого роскошного дома, как у меня. И, может быть, именно потому, что мне все преподнесли в готовом виде, хотя учиться на врача-гинеколога и одновременно растить ребенка было совсем непросто, я утратила способность видеть то, что меня окружает. Я была твердо уверена, что мы с Бруром, несмотря ни на что, будем счастливы. Во всяком случае, я не думала, что Аню погубит темнота и те ошибки, которые мы совершили в начале нашей совместной жизни.

— Ты не замечала, как она худела?

— Нет, — признается Марианне, в сумерках светится огонек ее самокрутки. — Ведь я любила ее. Конечно, она была папина дочка, но все-таки я была ее мамой. А мое окружение в Союзе врачей-социалистов, наша борьба, наш оптимизм были ослеплявшей меня пеленой, когда я приходила домой. И хотя Брур был психически неуравновешенным человеком и у него часто случалась чисто клиническая депрессия, я уверена, что он, прежде всего, думал об Ане. Я говорю это не для того, чтобы как-то оправдать себя, но чтобы объяснить свою слепоту. Я видела страдания повсюду, только не в собственном доме. Видела столько зла, столько по-настоящему страшных судеб. Я как будто каждый день должна была кого-то спасать. Но когда я приходила домой, мне хотелось расслабиться. Хотелось сесть с бокалом красного вина и послушать, как моя дочь играет для меня ноктюрн Шопена. Тогда мне хотелось быть совершенной матерью. Тогда я переставала быть членом Союза врачей-социалистов. Тогда я отказывалась замечать, как она похудела.

Мы разговариваем в сумерках. Скоро становится совсем темно, и я зажигаю карманный фонарик. И превращаюсь в Человека с карманным фонариком, принимаю на себя роль Брура Скууга, искавшего с фонариком меня, спрятавшегося в ольшанике. Он искал возможного врага, соперника. Я ищу только тропинку или дорогу, которая приведет нас на трамвайную остановку в Грини.

— Но как все-таки она могла так страшно похудеть? — осторожно спрашиваю я. — И как мог Брур разрешить ей играть концерт Равеля с Филармоническим оркестром, когда она весила всего сорок килограммов?

Марианне останавливается в темноте.

Ее голос дрожит:

— Не надо задавать таких прямых вопросов. Я этого не выдержу.

По мне пробегает холодок — это для меня неожиданно. Марианне Скууг? Не может ответить на такой осторожный и очевидный вопрос?

Да, не может, она стоит и покачивается.

— Что с тобой? — спрашиваю я. — Скажи хоть что-нибудь. Хоть одно слово!

Но она мне не отвечает.

Потом она падает.

И вдруг все меняется, думаю я. Словно рана обнаружена слишком поздно. И независимо от того, что произойдет, для чего-то все равно уже поздно. Именно это тут и происходит. Я стою на коленях на лесной тропинке и поддерживаю голову Марианне. Мне хочется поднять ее с земли.

Но хватит ли у меня на это сил? Я чувствую близость известного всем подземного мира, вставшего над нашим обычным миром, и никакие слова не в силах заглушить глухую тишину, которую я слышу в языке этих миров, заглушить все, на что нет ответа…

Марианне приходит в себя и сквозь темноту смотрит мне в глаза, потом растерянно бормочет:

— Прости, пожалуйста. Извини меня. Это получилось неожиданно.

Я пытаюсь посадить ее. Она сидит на земле.

Мы здесь одни. Только звери, лес и мы. И студенты далеко на вершине, они вне досягаемости.

— Где я? — спрашивает Марианне.

— В лесу, — отвечаю я. — Помнишь, мы с тобой спускались с Брюнколлен на трамвайную остановку?

— В лесу? А мне совсем не страшно.

— Осталось только доставить нас домой, — говорю я. — Обоих, тебя и меня.

Марианне прижимается ко мне.

— Не уходи сейчас от меня, — просит она.

— Я доставлю нас домой, — повторяю я.

Она пробует встать. Я ей помогаю.

Но ноги ее не держат.

— Я падаю!

— Путь идет под горку!

Но она уже не помнит, над чем мы смеялись.

— Помоги мне, — просит она.

И крепко обхватывает меня руками.

Возвращение

Я несу Марианне на спине, я почти не вижу дороги, карманный фонарик я забыл там, где она упала, но вернуться и поискать его я не смею.

Звучит выстрел, она разжимает руки.

— Держись крепче! — кричу я.

Она повинуется, стискивает мою шею. Так я хотя бы чувствую ее близость, думаю я.

— Эти выстрелы неопасны, — успокаиваю я Марианне. — Это последние стрелки стреляют на полигоне.

Я иду в темноте. Почти ничего не видно, но, к счастью, над городом всходит луна.

— Мы справимся, — говорю я.

— С чем справимся? — спрашивает она и как будто просыпается от собственных слов.

— Опусти меня на землю, — просит она и трогает меня за голову. — Что, собственно, случилось?

Я мгновенно подчиняюсь, но поворачиваю ее лицом к лунному свету, чтобы хотя бы видеть ее.

В глазах у нее страх. Зрачки расширены. В этом свете она выглядит белой как мел.

— Ты упала, в лесу, — говорю я. — Потеряла сознание. Такое бывает.

— Не отпускай меня, — просит она. — Я знаю, что это. И знаю, где мы. Это неопасно.

— Не отпускать тебя? — спрашиваю я.

— Да, не отпускай. Разве непонятно?

Я иду рядом с нею, медленно, словно она древняя старуха. Неужели она сама этого не замечает? — думаю я, и мне хочется плакать. Все так изменилось.

— Что это у тебя на спине? — спрашивает она, шаря по мне рукой, словно слепая.

— Рюкзак, — отвечаю я. — В нем пустая бутылка из-под вина. Два стакана. Мы с тобой забыли о шоколаде. Хочешь шоколада?

— Да, спасибо.

Мы останавливаемся на лесной дороге и едим шоколад. Я думаю, что шоколад ей поможет, вернет силы. Но после двух кусочков она говорит, что больше не может.

И снова падает.

Тогда я несу ее. Несу ее весь остаток пути до трамвайной остановки Грини.

Она молчит. Просто висит у меня на спине, словно мешок с песком. Но каждый раз, когда я велю ей держаться крепче, она слушается меня и сильнее сжимает руками мою шею. Мне тяжело дышать, но я все-таки дышу, правда, с трудом. Так, не говоря ни слова, мы проходим последние километры до остановки.

Когда подходит трамвай, Марианне все еще не может стоять на ногах. Кондуктор принимает ее за пьяную и не хочет впускать в вагон.

— Она больна! — объясняю я довольно резко. — И мы едем только до Рёа.

Мы садимся у самой двери. Пассажиры наблюдают за нами. Марианне молчит, и я не знаю, что ей сказать. То, что она мне рассказала, отворило что-то в ней самой. Или эту перемену вызвало то, чего она не рассказала? Я совсем не знаю эту женщину, которая сидит рядом со мной. Ее мучит страх. Она не может стоять на ногах. Она дрожит, и я обнимаю ее.

— Не уходи, — шепчет она.

— Я не уйду. Мы с тобой выйдем вместе в Рёа, и я отнесу тебя домой.

Она кивает и глядит в пространство пустыми глазами.

Я несу ее по Мелумвейен до Эльвефарет. Она висит на мне, как тяжелый мешок, и я рад, что темно, что на улице никого нет. Наконец мы в доме Скууга, в ее доме. Хорошо и грустно вернуться сюда. Я кладу ее на диван и глажу по щеке, чтобы успокоить. Ее что-то тревожит.

— Принести тебе что-нибудь выпить?

Она кивает:

— Да, стакан воды, но еще не сейчас. Сейчас не уходи.

— Я не уйду.

Марианне тяжело дышит, как будто делает дыхательные упражнения. Потом вдруг решительно встряхивает головой, словно вспомнив то, о чем не хочет думать, ее глаза потемнели от горя. И она начинает плакать, кажется, будто открыли шлюз или прорвало плотину. Я никогда в жизни не слышал таких рыданий. Даже в рыданиях Катрине не было такого бездонного отчаяния. И теперь, много лет спустя, я вспоминаю эти рыдания с прежним страхом, и у меня по коже бегут мурашки.