Изменить стиль страницы

Возлагая надежду на «доброго», «истинного» монарха (царя, императора, принца и т. п.), народное сознание в данном случае символом выбрало имя Петра III. Выбор не был случайным и не объяснялся лишь тем, как порой считается, что император на престоле пробыл недолго, не успел «примелькаться» и «остался как бы абстрактной алгебраической величиной, которой можно было при желании дать любое конкретное значение» [202, с. 38]. Несомненно, подобные резоны сыграли свою роль. Но не только они. Ведь, например, Иван Антонович в народном сознании обладал не меньшими шансами на идеализацию. Он не только пробыл на престоле недолго, но и последующую жизнь провел в заключении; о его существовании и правах знали и не только втайне поговаривали об этом, но и предпринимали попытки его освобождения. Условия для мифологизации Ивана Антоновича, таким образом, создавались. С точки зрения народных представлений при нем было «лучше», он пострадал от «бабьего правления», стал «мучеником», а смерть его окружала тайна. И как мы видели, в 40—50-х годах XVIII века такая мифологизация уже намечалась. Все же фактом устойчивого народного самозванства образ Ивана III (тоже, между прочим, «третьего императора») не стал. Дело, следовательно, не только в кратковременности пребывания центрального персонажа избавительской легенды на престоле. А иногда и вовсе не в этом.

Прижизненной идеализации, например, подвергся в чешской крестьянской среде Иосиф II, в пору восстания 1775 года наследник Марии Терезии. Ситуация во многом напоминала российскую. Как и Екатерина II, Мария Терезия не допускала своего сына к активному участию в политической жизни (хотя в отличие от Екатерины она объявила сына соправителем). Мария Терезия также получила императорский титул по мужу, «римскому императору» Францу I Лотарингскому (умер в 1765 году). Подобно Екатерине II, у Марии Терезии существовали серьезные разногласия с сыном, особенно в вопросах внутренней политики. Они усилились на рубеже 60—70-х годов, когда народная нужда и накал социальных противоречий в деревне, особенно в Чешских землях, достигли высшей точки. Иосиф был сторонником отмены личной крепостной зависимости и проведения религиозной веротерпимости для протестантов, православных и иудаистов. Слухи о его намерениях, а он постарался воплотить их в жизнь, взойдя в 1780 году на престол, докатывались и до крестьян Чешских земель, вызывая надежды на наследника. Тем более что вел он себя просто, знал чешский язык и, посещая Чехию и Моравию, любил разговаривать с местным населением.

В результате, помимо собственной воли, не будучи самозванцем, Иосиф превратился в «сельского императора», на которого стало уповать крестьянство. Это отразилось в фольклоре того времени, в том числе в популярной в мятежные месяцы 1775 года молитве — антипомещичьем памфлете «Сельский отче наш»:

…О, император, государь родимый,
прикажи, чтоб не гнули мы спины
должникам нашим!
Дай нам хоть малое облегчение
И более в такое притеснение
не вводи нас!

[240, с. 53–54].

Любопытно, что идеализация Иосифа II как ожидаемого наследника-избавителя перешла на его личность и после того, как он стал правящим государем. Сохранилась она и после смерти этого незаурядного государственного деятеля, который, по собственным грустным словам, «много хотел, но ничего не исполнил».

Нет, для успешной и действенной мифологизации того или иного правителя требовались более веские причины, нежели незначительный срок пребывания его у власти. И применительно к Петру III они существовали, если, разумеется, рассматривать их не абстрактно, а в контексте специфики массового народного сознания. Это, во-первых, ряд аспектов законодательства Петра III. Не отдельные акты, вроде секуляризации церковно-монастырских имений или запрета фабрикантам покупать деревни с крестьянами, а некие более общие тенденции, связанные с прокапиталистическим развитием. Среди них стимулирование вольнонаемного труда, определенные ограничения всевластия помещиков над крепостными, перевод монастырских крестьян в более высокий по народным представлениям ранг государственных, подтверждение льгот казачеству и однодворцам, послабления нижним чинам в армии и на флоте, другие подобные меры, о которых выше шла речь. В народной памяти они осмыслялись как начинания, породившие многообещающие надежды. Ведь трактуемые в связанных с именем покойного императора актах крестьяне, раскольники, казаки, однодворцы, солдаты, работные люди и некоторые другие социальные слои — это как раз те категории трудового населения, среди которых первоначально зародились, оформились и получили развитие идеи народного самозванства в личине «чудесно спасшегося» императора.

Во-вторых, манера поведения самого Петра III — манкирование правилами придворной условности, забота о нижестоящих, проявившаяся уже во время командования им Кадетским корпусом, простота в обращении с «простыми» людьми, заинтересованность в разговорах с солдатами, появление в людных местах, на улицах без охраны и т. п. Словом, та самая «непохожесть». Наиболее четко, пожалуй, это было сформулировано в обращении пугачевского полковника И. Н. Грязнова к жителям Челябинска 8 января 1774 года. «Дворянство же, — заявлял бывший симбирский купец, — премногощедрого отца отечества, великого государя Петра Федоровича за то, что он соизволил при вступлении своем на престол о крестьянах указать, чтоб у дворян их не было во владении… изгнали всяким неправедным наведением» [81, с. 271]. Впрочем, мотив вражды дворян к царю был давним. Еще в 1747 году крестьянин Данила Юдин был арестован как автор «возмутительных писем» [191, с. 138], в которых обвинял придворных в намерении «извести великого князя Петра Федоровича» (в этом можно найти переосмысленные по-своему отзвуки конфликтов наследника с Елизаветой Петровной и ее окружением). Во всяком случае, представления о «народолюбии» Петра III были стойкими и проникли к черногорцам и чехам. М. Танович, сподвижник Степана Малого, рассказывал, как русский царь принимал его и пил за здоровье черногорцев. Заметим, что свидетельство Тановича не обязательно было выдумкой. Вспомним, что весной 1762 года в ответ на обращение черногорских митрополитов Саввы и Василия русское правительство предприняло решительный и почти мгновенный демарш в защиту прав черногорцев. Зная это, а также учитывая открытый характер Петра III, надо признать, что его встреча с Тановичем была вполне возможна.

Совокупность подобных фактов или, по крайней мере, слухов о простоте поведения российского императора способствовала его идеализации еще до вступления на престол. По верному наблюдению К. В. Чистова, легенда о цесаревиче-избавителе предшествовала легенде о Петре III как императоре [191, с. 139]. Взаимно напластовавшиеся и переплетавшиеся подлинные черты личности и деятельности Петра Федоровича постепенно обретали в народном сознании некую системную целостность, в проявлении которой неожиданность его свержения и последовавшая борьба в верхах за власть сыграли роль решающего катализатора.

Но на выбор центрального персонажа легенды попутное воздействие оказали и другие факторы, которые в этой связи до сих пор должным образом не учитывались. Один из них — растянувшаяся во времени и пространстве процедура присяги Петру III и неожиданно для населения страны — сменившей его Екатерине II.

Ввиду огромности территории Российской империи, плохих дорог, весьма скромных транспортных скоростей и медлительности бюрократической машины присяга растянулась на несколько месяцев. Так, датированный 12 января 1762 года сенатский указ, которым должны были приводиться к присяге «разных вер люди, кроме пашенных крестьян», в Тобольск поступил только 18 февраля, а из Духовной консистории на места рассылался 27 февраля [14, № 37, л. 2–3 об.]. Еще больше времени требовалось для отсылки рапорта об исполнении в Петербург. Между тем на горизонте маячило 28 июня, о чем никто еще не догадывался. И порой, особенно в местностях, удаленных от центра, складывалась почти что мистическая ситуация. Так, сообщение об указах 16 февраля и 21 марта о секуляризации церковно-монастырских имений и переводе проживавших там крестьян в разряд государственных поступило из столицы в Сибирскую губернскую канцелярию только в середине мая; в конце того же месяца из Тобольской консистории они стали рассылаться дальше, причем предписывалось сбор денег производить не с момента издания указов, а «нынешнего 1762 году со второй половины, то есть с сентября-месяца» [14, № 70, л. 11, 28, 61–62]. На места эти документы поступали медленно: в Томск — 30 июня, в енисейский Спасский монастырь — 16 июля, в других случаях и позже. Вдумаемся в эти даты! Они относились к периоду уже после свержения Петра Федоровича. Здесь об этом пока не знали, именем его продолжали действовать местные власти, на его имя следовали рапорты и челобитные. Вот, скажем, обращение к Петру III крестьян, ранее принадлежавших Троицкому монастырю в Тюмени. Алексей, Дмитрий, Фрол и Никифор Черкаловы, Степан Кулаков, Иван Мурзин, Матвей Высоцких и другие (всего 15 человек), отчаявшись добиться правды на месте, просили, чтобы «всепресветлейший державнейший великий государь император Петр Федорович, самодержавец всероссийский государь всемилостивейший» разрешил им пользоваться монастырскими угодьями. Ибо, подчеркивали крестьяне, «пашенных земель и сенных покосов собственных у нас, рабов ваших, не имелось, а довольствовались сенными покосами от монастыря». И дата— 15 июля 1762 года [5, № 4775]. Эта челобитная, исполненная веры в справедливость монарха, была обращена в никуда: со дня его свержения уже прошло более двух недель и минул двенадцатый день после убийства. Но для значительной части подневольного и неграмотного населения Петр Федорович еще как бы продолжал существовать — манифесты нового царствования продвигались в провинцию медленно. И витал в народных умах крамольный и непозволительный вопрос: так кто же сидит на престоле? Это был еще один психологический штрих создававшейся в народном воображении странного 1762 года картины спасения царя — ему удалось бежать из-под ареста, а вместо него похоронили то ли солдата, то ли восковую куклу. Отзвуки этого сравнительно быстро дошли, как мы помним, и до сербского монастыря на Фрушкой горе.