Изменить стиль страницы

А говорили всякое. «Говорили, что с ним сделался припадок колики и что для облегчения он пил много английского пива, что ускорило его кончину. Никто не верил этому… Бог про то знает да те лица, которые с ним были», — записывал циркулировавшие летом 1762 года в Петербурге слухи гольштейнец Д. Р. Сиверс, супруг незаконной сестры Петра Федоровича [166, с. 525]. Демагогическая аргументация основополагающих манифестов смущала даже православных иерархов, хотя как раз с ними новая императрица заигрывала сугубо. Среди них, например, находился Амвросий, в миру А. С. Зертис-Каменский, один из образованнейших людей, видный церковный деятель, писатель и книголюб, убитый в Москве во время чумного бунта 1771 года. Он обратился с письмом о затруднении касательно формы поминовения, которое А. П. Бестужев-Рюмин (тот самый!) препроводил в 1763 году Екатерине II. Чем же был обеспокоен Амвросий? Речь шла о том, что по силе траурного манифеста покойного императора следовало именовать «благочестивейшим». Между тем, по мнению архиерея, к которому присоединился и А. П. Бестужев, «от сего названия неминуемо произойдет, во-первых, само собою ясное противоречие тем главным порокам, за которые он престола лишен и о которых в изданных от ее императорского величества манифестах точно изображено». Скрупулезно напомнив об этих «пороках» (подрыв православной церкви, истребление «страха Божьего» и намерение ввести «иностранный закон»), автор письма ссылался на то, что «по всей публике» (!) носятся слухи, будто бы Петр III скончался без надлежащего церковного покаяния (недвусмысленный намек на насильственную смерть, ибо о каком покаянии можно было в таком случае помышлять?). Отсюда делался второй, и самый убийственный, хотя и верноподданнически сформулированный, вывод: из-за именования Петра III «благочестивейшим» в народе «может легко и такое еще, от чего Боже сохрани, крайне вредительное соображение сделано быть, якобы все показанные пороки на него напрасно возведены и какие-нибудь другие виды низвержения были» [89, с. 432]. Попутно автор письма не без язвительности замечал, что Екатерина II, которая пришла к власти под именем защиты православия, в отличие от своих предшественниц Анны Ивановны и Елизаветы Петровны не сделала денежных пожалований ни в московские соборы, ни знатному духовенству.

Но если так мыслили социальные верхи, то что же говорить о народе? Трескучие фразы екатерининских манифестов порождали в нем, скорее, недоумение, а игра на религиозных и патриотических чувствах не приносила желаемого эффекта. Ведь оценки типа «он так ненавидим русскими» (граф Финкенштейн), «то и дело оскорбляет самолюбие народа» (Ж. Л. Фавье), «ненависть и презрение к россиянам» (А. Т. Болотов) — эти и подобные им категорические суждения при более внимательном отношении касались «знатных вельмож» (А. Т. Болотов), а вовсе не всего народа в целом [53, с. 164–165].

Уже из приводившихся выше примеров видно, что Петр Федорович с молодых лет общение с «подлыми», простыми людьми явно предпочитал светскому обществу. Поэтому усилия официальной пропаганды, не вызывая ненависти к свергнутому царю, приводили к обратным результатам. Недоверие к правящей верхушке было столь значительным, что «все показанные пороки» на Петра III обретали в массовом сознании иной смысл: Екатерина, захватив власть без всякого права, извела мужа, а «притворяясь набожной, она смеется над религией». Возникали домыслы, что император «куда-то запрятан» [143, с. 30].

«Не. только в простом народе, — отмечал А. С. Пушкин, — но и в высшем сословии существовало мнение, что будто государь жив и находится в заключении. Сам великий князь Павел Петрович долго верил или желал верить сему слуху. По восшествии на престол первый вопрос государя графу Гудовичу был: жив ли мой отец?» [157, т. 9, ч. 1, с. 371]. Так думали и многие за рубежом, в частности упомянутый выше чех Пароубек. От таких представлений до версии о «чудесном спасении» оставался один шаг. И он был народным сознанием сделан: почивший император «ожил», обретя иную судьбу, иную жизнь.

Удивительно ко времени воедино слились здесь воля случая (личность свергнутого с престола Петра III) и давние народные ожидания прихода справедливого государя (мечта-легенда о «возвращающемся избавителе»). Анализируя русскую ее модификацию в XVII–XIX веках, К. В. Чистов выделял несколько обязательных для этой легенды тематических блоков: намерение «избавителя» освободить крестьян или существенно облегчить их положение; сопротивление дворян («бояр») и насильственное отстранение «избавителя» от власти; его «чудесное спасение» с подменой или бегством и последующие странствия (или заточение); встреча народа с «избавителем» или получение от него вестей; козни правящего царя и появление «избавителя»; его «узнавание», воцарение и осуществление социальных преобразований с пожалованием ближайших соратников и наказанием изменников («бояр», придворных и др.). По основным своим параметрам легенда о Петре III вписывалась в приведенную схему, сочетая исторические реалии (отдельные аспекты жизни и деятельности императора) с их фольклорным переосмыслением в контексте традиционных народных представлений о справедливости и «свободной вольности».

Как бы парадоксально это ни казалось, исходной точкой подобного вывода была народная оценка не только (и, может быть, не столько) покойного императора, сколько неожиданно пришедшей на смену ему Екатерины II. Ее имя превратилось в антипод имени Петра III с естественным переосмыслением сопряженных с этим исторических реалий. И не только их, но в еще большей мере толков и слухов, просачивавшихся в публику из-за дворцовых стен. Эпицентром их восприятия и переосмысления являлась петербургская военно-служилая среда. А молву о неожиданном появлении на троне, вместо «природного», «прямого» государя, очередной женщины-царицы «не прямого» и «не природного» происхождения далеко от столицы жадно ловили и по-своему воспринимали солдаты и унтер-офицеры, казаки и однодворцы, крестьяне и работные люди, а нередко чиновники и низшее духовенство [168, с. 96–97; 191, с. 137–138].

Не могла не поражать их и нарочитая скромность, с какой хоронили Петра III, причем не в императорской усыпальнице собора Петропавловской крепости, а в Александро-Невской лавре. Все это резко контрастировало с недавно пережитыми торжественными похоронами его тетушки, Елизаветы Петровны. Бросалось в глаза и то, что с покойным супругом не попрощалась Екатерина II. Но еще большее недоумение у тех, кто полюбопытствовал взглянуть на усопшего, вызывал его внешний вид. И дело не в том, что облачен он был в гольштейнский мундир (вспомним, что секретным ордером было велено срочно и тайно доставить в Петербург мундир любого рода войск, который надевал Петр III, но обязательно гольштейнский, только не русский!). Кажется, этот прием, долженствовавший подчеркнуть «ненависть» бывшего императора к русским, производил гораздо меньшее впечатление на простых людей, чем надеялась Екатерина II. Вызывало сомнения и вопросы иное. «Лицо государя поражало чернотою, обыкновенно бывающей у повешенных, и люди, приходившие взглянуть на почившего в бозе, шептались между собою, не веря, что причиною смерти была лишняя рюмка водки». Так переданы впечатления одного из персонажей упомянутого нами романа Э. Скобелева «Свидетель» (с. 698). Именно там, у гроба, а позднее и в пересказах очевидцев зародилась крамольная мысль: труп подменили, император жив и спасся!

Но существовала еще одна версия в пользу «чудесного спасения» Петра Федоровича. О ней без какой-либо связи с позднейшим самозванчеством, походя, бегло сообщал Рюльер. Якобы по возвращении из неудачного рейса в Кронштадт Петр узнал, что «армия императрицы была очень близко, а потому тайно приказал оседлать наилучшую свою лошадь в намерении, переодевшись, уехать один в Польшу». Правда, окружающие отговорили его, причем особенно усердствовала «Романовна», убедившая императора просить Екатерину о примирении и о разрешении ей и Петру Федоровичу отправиться в Гольштейн [144, с. 57]. Во многих отношениях сообщение Рюльера заслуживает внимания. От кого, по его словам, узнал император о приближении мятежных войск? От приближенных, от еще остававшихся при нем придворных дам и кавалеров? Нет, от слуг, которые «со слезами встретили его на берегу»! А кому мог он отдать приказание подготовить лошадь к бегству? Конечно же им, своим слугам! Так в экстремальной для Петра Федоровича ситуации вновь возникает ниточка связи между ним, внуком Петра I, и простыми, «негодными» людьми, что так возмущало его покойную тетку. И создается впечатление, что связь эта была обоюдной. И когда его ораниенбаумские слуги отговаривали Петра III от попытки мировой с Екатериной, ясно понимая, чем это может закончиться («Батюшка наш! Она прикажет умертвить тебя!»), Елизавета Романовна этих «негодников» укоряла: «Для чего пугаете вы своего государя!»