Успел бы Петр Федорович, да еще в том подавленном состоянии, в котором находился, «своеручно» написать и подписать, тем более по-русски, опубликованный текст отречения? Сомнительно. Напротив того, в Петергофе он оставался, как можно заключить из приведенных сведений, не менее четырех часов. К тому же случайным ли было соседство дворцовой церкви? Подписание Петром III отречения (если оно вообще было им подписано) представляется более вероятным в Петергофе. Впрочем, отнюдь не утверждаем этого со всей определенностью.
Формулировки отречения производили удручающее впечатление. Видный немецкий правовед того времени Фридрих Карл Мозер писал: «Отречение Петра III является памятником, зрелище которого должно заставить содрогнуться всех плохих государей» [219, с. 145]. Действительно, это был еще один, чрезвычайно сильный удар, нанесенный Екатериной по репутации ее повергнутого супруга-соперника. И все же история манифеста 6 июля и приложенного к нему отречения во многом странна и загадочна.
Вопреки официальным утверждениям Екатерины, наивно думать, что оно было подписано добровольно — другого выхода у арестованного Петра просто не было. Странное, однако, обстоятельство: отречение, датированное 29 июня, было всенародно объявлено лишь в «Обстоятельном манифесте», датированном 6 июля, но напечатанном лишь 13 июля. Чем можно объяснить, что столь, казалось бы, важный акт, дававший Екатерине юридический статус царствующей императрицы, так долго утаивался от общественности? Вспомним, что означало это число, 6 июля. Официальную дату смерти Петра III. Стало быть, по каким-то причинам Екатерине II была невыгодна публикация отречения до тех пор, пока ее супруг оставался жив. Содержание манифеста и манипуляции с датами его подписания (6 июля) и опубликования (13 июля) наводят на мысль, что он возник либо после убийства бывшего императора, либо означал смертный приговор ему. В таком случае возникает следующий вопрос: а был ли вообще объявленный текст аутентичен подписанному Петром III? Обращают на себя внимание три малозаметные, на первый взгляд, но важные детали.
Первая: Екатерина, как указывалось в манифесте, требовала от Петра отречение не только «добровольное», но «письменное и своеручное… в форме надлежащей». Объявленный ею текст и в самом деле составлен в стиле государственных актов того времени. Но достаточно сравнить его с нескладным «русским» письмом [50, с. 22], написанным Петром в тот же день несколькими часами ранее и действительно «своеручно» («Я еще прошу меня которой ваше воле исполнал во всем…»), чтобы убедиться: отречение было отредактировано, а скорее всего, и составлено кем-то из помощников Екатерины. Судя по сходству стиля отречения и первых ее манифестов, подготовленных Г. Н. Тепловым, он, по-видимому, был автором и этого документа. Теплов, давно симпатизировавший Екатерине, имел с Петром личные счеты: за «непочтительные речи» он был заключен в марте в тюрьму, где провел 12 дней. Теперь Теплов мог сполна расквитаться с пленником.
Вторая деталь: если два письма, направленные Екатерине 29 июня, отразили глубокую подавленность Петра и имели униженно-просительный характер, то письмо, написанное им на следующий день, выдержано в иной тональности. В нем звучат уверенность и даже некоторые нотки независимой иронии. Конечно, желание уехать в Киль вновь повторяется, но выглядит оно не столько просьбой, сколько напоминанием ускорить его отъезд «с назначенными лицами в Германию». Между прочим, Петр просит супругу обращаться, с ним, «по крайней мере, не как с величайшим преступником». В конце следует приписка: «Ваше величество может быть во мне увереною: я не подумаю и не сделаю ничего против вашей особы и против вашего царствования». Любопытно, что столь значимое, можно сказать, принципиальное обязательство приведено в постскриптуме, как бы между прочим. Создается впечатление, что 30 июня у Петра Федоровича появилась уверенность в благополучном разрешении конфликта. Что же могло произойти всего за одни сутки?
И в этой связи рассмотрим третью деталь: в опубликованном тексте отречения «форма надлежащая» не соблюдена в главном — оно анонимно; кому передавался престол — в нем не указано. По логике вещей преемником должен был бы стать Павел Петрович, естественный наследник. Но как раз это Екатерину и не устраивало. Между тем в странном постскриптуме, на который мы только что ссылались, Петр Федорович как о чем-то само собою разумеющемся заявлял о лояльности в отношении царствования своей супруги. Не означало ли это, что ей он и передал правопреемство власти в подписанном накануне отречении? Выполнив поставленное ему условие, он надеялся на собственное освобождение: отсюда и изменившаяся тональность письма от 30 июня и напоминание о скорейшей организации его отъезда в Киль.
Напоминание не случайное: вполне вероятно, что такое обещание в обмен на отречение от престола Петр от Екатерины действительно получил. Уже знакомая нам фрейлина В. Н. Головина — а она пользовалась изустными придворными преданиями — с серьезным видом утверждала впоследствии: братья Орловы по поручению императрицы готовили отплытие в Киль Петра Федоровича вместе с сопровождающими его лицами и гольштейнским отрядом, в Кронштадте их ожидали корабли и т. п. Более того, со слов Н. И. Панина бывшая фрейлина приводила следующий рассказ: «Я находился в кабинете ее величества, когда князь Орлов явился доложить ей, что все кончено. Она стояла в середине комнаты, слово „кончено“ поразило ее. „Он уехал?“ — спросила она сначала, но, услыхав печальную новость, она упала в обморок. Охватившее ее затем волнение было так сильно, что одно время мы опасались за ее жизнь» [67, с. 29]. И хотя публикатор «Записок» Е. С. Шумигорский счел все это достойным доверия, перед нами еще одна легенда, на этот раз сотворенная и талантливо разыгранная Екатериной. Поверил этому и П. И. Бартенев, эрудированный археограф XIX века, резко отрицательно относившийся к Петру III [45, с. 21]. Но и он был вынужден признать, что поиски в архивах документов о выдворении экс-императора оказались тщетными, и строил догадки, где могли бы сохраниться такие свидетельства. Напрасные старания! На самом деле ничего не было — ни намерения выпустить Петра из своих рук, ни подготовки к отъезду, ни кораблей на кронштадтском рейде. Было другое — желание Екатерины любым путем избавиться от мешавшего ей соперника, одновременно выставив себя перед современниками и потомками в лучшем виде (Панин, во всяком случае, притворился, что поверил в мистификацию, и мистифицировал других).
Если сделка между коварной Екатериной и доверившимся ей Петром имела место, то на деле она обернулась ловушкой. И в первую очередь для самой Екатерины. Ведь не только влиятельный Н. И. Панин, находившийся к ней в скрытой оппозиции, но даже преданная Е. Р. Дашкова были убеждены, что более как на регентство Екатерина претендовать не может [72, с. 552]. Она прекрасно знала об этом. А зная, опасалась, что в неустойчивой обстановке первых дней после переворота однозначное провозглашение ее правящей императрицей могло бы внести раскол в лагерь ее сторонников и, как знать, даже привести к освобождению и восстановлению на престоле ропшинского узника. После 6 июля эта опасность отпала, но ведь сын-соперник оставался. Этим и следует объяснить анонимность опубликованного отречения, которое напоминало скорее эмоциональное публичное бичевание устраненного соперника, чем ясный юридический акт, — вопрос об объеме своих прав Екатерина решила оставить открытым, чтобы со временем вопрос права превратить в вопрос факта.
Между тем лавина экстренных правительственных сообщений не иссякала. На следующий день после официальной даты смерти Петра III, то есть 7 июля, до сведения «верноподданных» были доведены два очередных манифеста — о предстоящей коронации Екатерины II и о кончине ропшинского узника [150, т. 16, № 11 598—11 599].
Теперь уже требовалось объяснить причину не только свержения Петра III, но и его смерти, скрыв, разумеется, подлинные ее подробности — как-никак речь шла о царственной особе, прямом внуке Петра I. Был придуман «диагноз», долженствовавший, вероятно, по мысли приверженцев Екатерины, посмертно унизить правителя, о неспособности которого царствовать трактовал первый манифест: Петр III умер не от какой-либо «благородной» болезни, а от того якобы, что «обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидическим впал в прежестокую колику». Этот фантастический документ, которым бывшего императора повелевалось похоронить в Александро-Невской лавре (а не в соборе Петропавловской крепости, как полагалось бы по чину), завершался не менее фантастическими словами: «Сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение принимали за промысел его божественный, который он судьбами своими неисповедимыми нам, престолу нашему и всему Отечеству строит путем, его только святой воле известным». Иначе говоря, манифест не просто извещал о смерти свергнутого монарха — населению предписывалось слепо, без рассуждений верить, что умер он в результате прямого и необычайно своевременного вмешательства божественной десницы, а вовсе не от рук задушившего его А. Г. Орлова. От имени императрицы, надевшей на себя фальшивую маску богомольной защитницы русского православия, трудно было, пожалуй, изобрести более издевательское и столь кощунственно звучащее объяснение случившемуся. Но за неимением иной, более веской и убедительной аргументации годилась и такая.