Изменить стиль страницы

Конечно, пока он оставался наследником престола, публичных, государственных фейерверков устраивать Петр Федорович не имел права. То, что организовывалось в Ораниенбауме, предназначалось прежде всего для увеселения «малого двора». Штелин, принимавший на протяжении многих лет участие в составлении программ официальных фейерверков, в работе «Краткая история искусства фейерверков в России» приводил и такой пример использования фейерверков в домашнем быте великого князя: «Чтобы угодить его увлечению, маленькие фейерверки в виде красиво украшенного десерта иногда ставили на его стол за ужином и в заключение сжигали к восхищению его, но не без неудобства от дыма и серных паров». Так было в Ораниенбауме. «А в течение зимы, — продолжал свой рассказ о великом князе Штелин, — часто ездил в Петербург на публичную сцену комической оперы-буфф Локателли, чтобы после спектакля безопасно сжечь тот или иной очень красивый фейерверк на покрытой матами или войлоком сцене» [196, т. 1, с. 261].

Пока Петр Федорович оставался престолонаследником, он, его жена и «малый двор» находились в Ораниенбауме только в летнее время, в разные годы примерно с апреля-мая по сентябрь. Зимой великий князь с великой княгиней, а с 1754 года и с их сыном, Павлом Петровичем, жили в Петербурге, во временном Зимнем дворце, вместе с Елизаветой Петровной. Так повелось с момента их свадьбы. «В зимнем дворце, — вспоминала позднее Екатерина, — мы с великим князем жили в отведенных нам покоях. Комнаты великого князя отделялись от моих огромною лестницею, которая вела также в покои императрицы. Чтобы ему прийти ко мне или мне к нему, надо было пройти часть этой лестницы, что, разумеется, было не совсем удобно, и особливо зимою» [86, с. 26].

Но в Петербурге, а также в Петергофе, где Елизавета Петровна по большей части любила проводить летние месяцы, жизнь катилась по не им, Петром Федоровичем, заведенному порядку. И шокировавшее придворных императрицы поведение наследника было всплеском чувств, которые он к этому порядку испытывал. Зато в Ораниенбауме он чувствовал себя так, как хотел чувствовать, и вел себя так, как хотел себя вести. Он отдалялся от атмосферы тайных и явных интриг «большого двора» и тяготивших его условностей ханжеского этикета. Заметим, что, в противоположность ему, Екатерина умела налаживать контакты в той среде и наводить мосты в собственное будущее. Насколько все это было чуждо ее мужу, видно из записки Петра Федоровича фавориту Елизаветы Петровны, Ивану Ивановичу Шувалову: «Убедительно прошу, сделайте мне удовольствие, устройте так, чтобы нам оставаться в Ораниенбауме. Когда я буду нужен, пусть пришлют конюха: потому что жизнь в Петергофе для меня невыносима» [147, с. 490]. Что это, как не крик души?!

Взойдя на престол, он остался верен прежним приверженностям, хотя по необходимости посещал другие императорские дворцы в пригородах столицы — соседний Петергоф, Царское Село или Ропшу. И все же, как и прежде, Ораниенбаум притягивал его к себе. Стоит ли удивляться? Здесь, в этой красивой приморской местности, обладающей каким-то особым микроклиматом, он на протяжении почти двух десятилетий создавал собственный мир. Мир не императора, а великого князя, которому императором еще предстояло стать. Одна из записей Штелина донесла до нас пересказ разговора, состоявшегося в середине 1740-х годов с великим князем, тогда еще юношей: «Видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо больше удовольствия, чем все балеты, как он сам говорил мне это при подобном случае» [197, с. 76]. При кажущейся несообразности такого противопоставления солдатские экзерциции и балеты (очень показательно, что речь шла именно о «балетах», а не о танцах, которые Петр Федорович не любил еще более, нежели латынь!) воспринимались им двумя крайностями, но крайностями приемлемыми. Просто одной из них он отдавал предпочтение большее, чем другой.

Отпечаток личности Петра III, слившись с природой Ораниенбаума, оказался необычайно сильным. Его чувствовали внимательные посетители этих мест в прошлом столетии; он ощущается и на исходе XX века, несмотря на все бури и лихолетья давнего и недавнего прошлого. Аура памяти причудливо переплетается с аурой легенд, окутывающих эти места. Из поколения в поколение передаются рассказы о призраке Петра Федоровича, ночами якобы бродящего по комнатам своего Петерштадтского дворца, о том, что до недавних пор, причем почему-то между двумя и четырьмя часами ночи, из Большого дворца доносились звуки музыки, веселый смех, шарканье ног танцующих, звуки передвигаемой мебели. И, не ведая еще о существовании подобных легенд, я имел воображаемую беседу с Петром III не где-нибудь, а в кабинете его дворца, где висит его портрет. Нет, все это не мистика. Во всяком случае, для автора, от нее очень далекого. Скорее, здесь можно видеть эмоциональное проявление сопричастности бесконечному потоку исторической памяти. И потому Ораниенбаум воспринимается как место не только самовыражения его бывшего хозяина, но и его дальнейшей судьбы.

«Мало было разрушить крепость, следовало бы стереть с лица земли и дворец, расположенный всего в четверти лье отсюда; всякий, прибыв в Ораниенбаум, беспокойно ищет в нем следы той тюрьмы, где Петра III заставили подписать добровольное отречение от престола, ставшее его смертным приговором, ибо, единожды добившись от него этой жертвы, надобно было помешать ему передумать». Так утверждал все тот же маркиз де Кюстин. И утверждал верно [108, с. 276].

Уход из жизни Петра Федоровича означал для его летней резиденции утрату роли одного из центров художественной жизни России. «Ораниенбаумский театр и школа, — отмечал А. Гозенпуд, — прекратили свое существование… Штат был распущен, школа ликвидирована, а артисты зачислены в труппу по специальному указу Екатерины II» [213, с. 101]. Добавим, что многие иностранные актеры вскоре вообще покинули страну. И пусть Екатерина II еще обустраивала свои владения, пусть Ринальди создавал свои шедевры — Китайский павильон и Катальную горку, пусть в Ораниенбауме время от времени устраивались приемы и встречи иностранных гостей, на многие десятилетия Ораниенбаум погрузился в провинциальную спячку. Сама императрица Ораниенбаум не любила и наезжала сюда редко: слишком тягостным шлейфом были для нее воспоминания, с которыми она боролась по-своему — не стесняясь в способах, властно.

Вскоре начался демонтаж всего, что так или иначе напоминало о культурных начинаниях свергнутого мужа. Из галереи Картинного дома и Петерштадтского дворца стали передаваться картины в Академию художеств. В 1765 году И. Ф. Гроот и С. Торелли отобрали 44 картины для использования их в учебных целях [196, т. 2, с. 84]. Такие передачи продолжались и в последующие годы [26, № 78, л. 45–45 об.]. Картинный дом, утратив былое значение, стоял заброшенным; в документах 1770-х годов он называется «складом мебели». Разрушение художественной ауры петровского Ораниенбаума продолжалось. Наконец последовал финал…

В 1792 году появилось высочайшее и, как полагалось тогда говорить, всемилостивейшее повеление Екатерины II: пожаловать морскому кадетскому корпусу Большой дворец «со всеми к нему принадлежащими службами», и в их числе «каменныя оранжереи, дом, где картины, каменныя флигеля, петерштадтскую крепость». В этой связи императрица предписала своему Кабинету (С. Ф. Стрекалову) осуществить передачу всего, что в упомянутых помещениях находилось, в другие места. Среди детально перечисленного Екатериной II имущества (мебель, белье, фарфор, ковры, серебряная и другая посуда и т. п.) с указанием адресов последующего его размещения, в частности, значилось: «Картины и библиотеку в Эрмитаж; кунст-камерныя вещи в санкт-петербургскую при Академии наук Кунст-камеру» [26, № 150, л. 2].

Повеление императрицы, обнаруживавшее превосходную осведомленность об имуществе и художественных собраниях Ораниенбаума, было исполнено необычайно быстро. Так, соответствующее уведомление о принятии «кунсткамерных вещей» директор Академии наук Е. Р. Дашкова получила от С. Ф. Стрекалова 25 мая, а уже 5 июля академик С. К. Котельников подал ей рапорт. В нем сообщалось: «По приказанию вашего сиятельства, по присланному из канцелярии Академии наук списку, Кунсткамерския Оренебаумския вещи мною приняты и в Кунсткамеру Академии наук доставлены» [12, оп. 1, № 402, л. 177].