— Михаил, — спросил я таким же тихим шёпотом. — Почему все притихли?

Мой добрый друг приложил палец к губам, призывая меня к молчанию, я всё понял и, больше не настаивая на ответе, заткнулся.

— Про это озеро у нас много бают, хотя и немногие видели. Сказывают, живёт в нём чудище трёхголовое, огнём пышет. В небесах птиц быстрых изводит — орлов да соколов, а как услышит, увидит человека, мимо идущего, так давай загадки загадывать. Кто не отгадает — того в полон возьмёт или сожрёт заживо! — пояснял мне Михаил часом позже, когда мы остановились у заросших сиренью развалин небольшой деревеньки. — А когда пережрёт особливо, в озере прячется и пузыри горючие пускает. Чиркнешь подле них кресалом, они и загораются. Фьють!

— Что-то следов я около озера не видел, что ж он, на берег и не вылезает?

— Вылезает, как же не вылезать, тока лапищи у него большущие да мягонькие, в воде озёрной разопревшие. Ступит и следка не оставит.

— А как же когти? Они, что ж, по земле и не царапают?

— Царапают — не царапают, а мне отколь знать? Мож, у него они, как у кошки, вовнутрь вбираются?!

— Так кошка — она же зверюга лесная, а Змей, куда не глянь, вроде как рептилия.

— Это какая такая ещё репетилия? — услыхав незнакомое слово, встревожился ратник.

— Обыкновенная рептилия, ну, ящерица по — простому.

— Тоже сказанул, ящерица! Змея — вот он хто. Ишь слово — то какое мудрёное — репетилия! — в сердцах махнув рукой, ратник дал понять, что разговор окончен и дальше пошёл молча. Мне, собственно, тоже сказать было нечего, тем более что тропа повернула на крутой подъём, и стало не до разговоров. В течение часа слышалось лишь тяжёлое дыхание, изредка приглушённые стоны (давали себя знать перегруженные колени).

Мокрые, с пропитанными собственным потом одеждами, пошатываясь от усталости, мы, наконец, выбрались на долгожданную вершину. Михась снова подозрительно покосился в мою сторону.

— Дивлюсь я с тебя, паря! С виду и неказист вовсе, а глянь — кось, почти и не взопрел… и идешь так, будто всю жизнь по горам хаживал, хоть бы один шаг лишний сделал. Чудно! — только после его слов я обратил внимание, что и впрямь не чувствую себя уставшим, наоборот, после подъёма, который не показался мне слишком утомительным, мышцы стали упругими, налились силой, тело рвалось вперёд. Что ответить Михаилу, я не знал, и лишь растерянно развёл руками.

— Мож ты и впрямь из наших? От какого — нить другого особливого отряда отбился, а мы тебя и подобрали?

Я снова развёл руками.

— А что одёжка на тебе странная… — процедил он задумчиво, и тут же сам себе принялся объяснять: — Так ведь мало ли какая теперь хформа в войске государевом имеется! Щас не поймёшь кто во что одевается. Государь рехформы проводит, что ни день, так что — нить новенькое появляется. — Он снова пристально осмотрел меня с ног до головы. — И впрямь из наших ты! Одёжка на тебе хоть и странная, но в нашем деле незаменимая, незаметная будет, — замолчав, Михаил смешно поцокал языком. — Странная, но уж, пожалуй, не в пример получше нашей! — И, видимо, желая меня подбодрить, шлёпнул по плечу и, подмигнув, заверил: — Да ты не сомневайся, найдём твой отряд, непременно найдём! Сыщется, не иголка он, чтоб не сыскаться! — оставшись довольным окончанием своей речи, Михась гордо расправил плечи и поспешил в начало колонны, наверное, чтобы поделиться своими мыслями с шедшим в авангарде десятником.

Мы шли долго. Многие из ратников изнемогали от усталости и уже едва переставляли ноги. Их взор потух и, наверное, настигни их сейчас смерть, приняли бы её как избавление. Когда мы начали подниматься на очередной взгорок, на моих плечах уже висело три котомки и одна скатка. За взгорком, теряясь в зелёной листве леса, начинался спуск. Километры пути оставались за спиной, я чувствовал, что и на меня постепенно начинает накатывать присущее измотанному человеку безразличие…

Почти смерклось, когда десятник остановил ратников и объявил привал. Бережно раскладывая припасы, готовились к вечернему (а заодно и дневному или наоборот) перекусу. Молодые организмы быстро восстанавливали силы, постепенно до меня стали долетать приглушённые разговоры.

— Тише вы, оглашённые, не шуметь и костер не разводить, от греха подальше! — приказал десятник, слегка поводя плечами от окутывающего нас промозглого, но быстро таявшего тумана. — Кто знает, мож оборотки к кострам присматриваются, ночью жертву выискивают, а уж днём в погоню пускаются. А у меня, меж прочим, ныне слюна обыкновенная будет, самогон да чеснок, почитай, весь кончился! — При этих словах некоторые из ратников негромко прыснули.

— Чего гогочите, будто гуси перелётные! Ежели б не моя запасливость, вами уж давно лес удобрили. Смеются они тут! Но теперь я без припасов онных по лесу и шага не ступлю! А моя баба всё твердила: "сивуха твоя — зло". Мож и зло, но как оно обороток уделало, любо — дорого! А теперь кончай скалиться, в рот по коржу закинули и спать. Утром чуть заря в путь поднимемся.

Я лежал спина к спине с Михасем, быстро жующим свою часть разделённой меж нами краюхи.

— Так отчего же "эти" не появляются ночью? — называть этих уродов оборотками язык не поворачивался. Как мне помнилось, оборотки — это же милые, почти родные существа, то бишь старые беззубые старушки, превращающиеся в ночи свиньями и с радостным повизгиванием вспоминая свою поросячью молодость, гоняющиеся за случайными ночными прохожими. По — моему, особого вреда они никому не приносили и легко обращались в бегство любой мало-мальски правильно прочитанной молитвой.

— Хлад ночной их стращает, колдовство чуждое их породило, злоба древняя из гробов подняла. Сильный колдун чарами лес опутывал, совмещал кровь живую звериную и разум мёртвый человеческий, дав силы супротив солнца небесного. Но видно, и у него сил не достало, чтобы дать силу злой магии твореньям хладу ночному противиться, холодно им, немощными они в ночи становятся. Оттого как только сумрак ночной на землю опускается, зарываются они в твердь могильную, — я почувствовал, как от этих слов по телу ратника разбегается дрожь холода.

— И давно ли они в мир сей явились-ся? — ей-ей, ещё немного, и я стану как мои спутники окать, акать, менять окончания. Нет, за своим языком надо следить!

— Да лет полтораста, когда сей нечистью мир полнился, — ага, понятно, это как раз тогда, когда стылые да упыри по Рутении шастали. Много же тогда "зверья" всякого повылазило! То, что это было, мне откуда-то известно, как-то незаметно прошло мимо моего сознания. Вопросов у меня больше не было, и я мог спокойно завалиться спать. Но не спалось. Над моей головой висело бездонное звёздное небо. Крупные, непривычно крупные звёзды сердито перемаргивались друг с другом, посылая вниз холодное мерцающее сияние. Я не слишком хороший поэт и совсем никакой художник, чтобы суметь достойно описать всю эту безоблачную красоту, но я слишком человек, чтобы не восхищаться ею. Но это ночное великолепие не могло затмить странного непреходящего чувства, что тьма, не эта ночная темнота, дающая отдых всему живому, а другая, зловещая тьма вселенского зла, окружающая меня со всех сторон, начала сжиматься.

Утро наступило, едва я успел погрузиться в сладкие объятья сна. Выставлять меня на пост никто не стал, то ли по-прежнему не доверяли, то ли не посчитали нужным. Костра (как и было велено) не разводили вовсе. К утру изрядно продрогли. Поэтому, поёживаясь, наскоро перекусили и поспешили к ладье, ожидающей нас в уже недалёкой излучине.

До ладьи добрались без приключений, быстро погрузились и без промедления отчалили. Про меня если и вспоминали, то нечасто. Корабельные старшины ничего не выпытывали, не их ума дело было, кто и как с особым десятком ходит. На довольствие временное меня в десятке поставили (мужики сообща на мой котёл скинулись). Но насовсем (на правах ратника) вливаться в войско королевское я пока не торопился. Сперва надо было выяснить, кто я и откуда, а уж потом и "контракты" подписывать. Торопиться мне было некуда, с вопросами ко мне больше не приставали, и только по их взглядам было видно, что жалеют они убогого. Да я о своем убожестве и не спорил, а кто же я есть — то, коли самого себя не помню?