В этот самый драматический момент моего конца сделаем маленькую паузу, во время которой я буду иметь возможность признаться, что не знаю, чем объяснить внезапное бегство Якова. Или по-другому: я не облегчаю себе задачи и просто говорю: у меня он хочет убежать и точка, я в состоянии назвать несколько причин, каждую из которых считаю вероятной. Я только не знаю, на какой именно должен остановиться. Например, Яков окончательно потерял надежду на то, что гетто будет освобождено, пока там находятся евреи, и потому хочет спасти свою жизнь. Или он бежит от своих, от их враждебности и преследований, от их требовательного желания получать информацию — попытка спрятаться в безопасное место от радио и его последствий. Или третья причина, наиболее достойная Якова, — у него дерзкое намерение вернуться на следующую ночь в гетто, он хочет только раздобыть достоверные сведения, которые сможет потом распространять от имени своего радио.

Таковы важнейшие причины, и ни одной не следует пренебрегать, приходится признаться только, что я не могу решиться, какой из них объяснить действия Якова, пусть каждый выберет себе ту, которую, по своему собственному опыту, считает наиболее вероятной; может быть, кому-нибудь даже придет в голову более правдоподобное объяснение. Я прошу только принять во внимание, что большинство важных вещей, которые когда-либо случались, происходили не по одной, а по нескольким причинам.

Под защитой облака Яков добирается незамеченным до колючей проволоки. Он ложится, плотно прижимаясь к земле, план у него простой — пролезть под заграждением. Что, конечно, легче задумать, чем проделать, самая нижняя из многих проволок находится всего в десяти сантиметрах над землей, но Яков и не ожидал другого, поэтому он предусмотрительно прихватил кусачки. Теперь он пустил их в ход и ловко обрабатывает проволоку, которая не в состоянии им долго сопротивляться, она рвется скорее, чем он ожидал. Но шум — ведь она была туго натянута, — это отвратительное протяжное пронзительное пение, Якову кажется, оно может поднять с кровати весь город. Он затаил дыхание и со страхом прислушивается, но все спокойно, только стало немножко светлее, потому что нет такого облака, что вечно стояло бы на месте и закрывало луну. Следующая проволока на десять сантиметров выше, значит, в двадцати сантиметрах над землей. Яков соображает, что пролезть под ней небезопасно для одежды и тела, он хотя и страшно похудел по сравнению с прошлым, но все же взрослый человек. С другой стороны, он не хочет еще раз рисковать тишиной, ведь вторая проволока зазвенит точно так же, нисколько не тише, чем первая, а третьего пути ни с какой стороны не видно, сколько ни ищи.

Яков еще в нерешительности, он осторожно дергает за проволоку, можно ли немножко оттянуть ее, чтобы утихомирить ее звонкий голос, когда за нее схватятся кусачки, и в этот момент силы, что находятся выше, освободили его от решения. Я сразу сказал — что в этом моем конце немножко пострадает Яков, стрекот пулеметной очереди нарушает ночной покой, наш часовой спал совсем не так крепко. И не надо решать, как действовать, Яков мертв и пришел конец всем его усилиям.

Но и это не все, какой же это был бы конец — дальше я представляю себе, что в гетто долго еще не устанавливается спокойствие. Я рисую себе месть за Якова, я хочу, чтобы снова была прохладная и звездная ночь, та, в которую приходят русские. Пусть Красной армии удастся окружить город в самый короткий срок, небо совсем светлое от огня тяжелых орудий, сразу же после пулеметной очереди, направленной на Якова, поднимается оглушительный грохот, будто он по недосмотру был поднят незадачливым стрелком на сторожевой вышке. Первые танки, как таинственные призраки, стрельба по немецкому участку, пули в стенах, сторожевые вышки в огне, немцы, защищающиеся до последнего выстрела или удирающие, не находящие ни одной дыры, где можно спрятаться, Господи Боже мой, что это была за ночь! А за окнами плачущие евреи, для них все произошло так неожиданно, что они могут только, не веря своим глазам, стоять и держаться за руки, евреи, которые так хотели бы радоваться и ликовать, но не в состоянии в эту минуту, для этого найдется время потом. Я представляю себе — на рассвете закончились последние бои, гетто больше не гетто, а только самая убогая часть города, каждый может идти, куда его душе угодно.

Как Миша думает, что Яков теперь определенно будет чувствовать себя гораздо лучше, как он хочет привести к нему Лину и не застает его дома, каким вкусным был хлеб, которого нам дали вволю, что произойдет с бедными немцами, которые оказались у нас в руках, — все это и многое другое для меня не так важно, чтобы занимать этим место в моем конце. Для меня важно только одно.

Часть евреев уходит из гетто через овощной рынок. Там они увидели человека без звезды, в правой окоченевшей руке кусачки, он лежит под колючей проволокой — нижняя разрезана, — явно застигнутый пулей при попытке бежать. Его поворачивают на спину, кто этот несчастный, спрашивают, и поблизости оказывается человек, что знает Якова. Лучше всего, пожалуй, Ковальский, или сосед, или я, это может быть кто-нибудь с товарной станции, во всяком случае кто-то, кто его знает, но не Лина. Этот один в ужасе не отрывает глаз от его лица, может быть, в тот день, когда он принял решение отказаться от оставшегося ему кусочка жизни, до него дошло от Якова первое хорошее известие. Он тихо бормочет недоуменные слова, его спрашивают:

— Что ты там говоришь так непонятно? Бедняга хотел убежать, потому что не знал, что скоро все кончится. Что здесь странного?

И тот человек, у которого комок застрял в горле, безуспешно пытается объяснить, почему это навсегда останется странным.

— Это же Яков Гейм, — говорит он. — Вы понимаете? Это Яков Гейм. Зачем ему нужно было бежать? Он же точно знал, что они придут. У него же было радио…

Он говорит что-то в этом роде и, качая головой, выходит с другими на свободу, прочь из гетто, таков примерно мой конец.

А после этого выдуманного — бледнолицый, настоящий и безнадежный, без выдумки и полета фантазии, прочитав который, хочется задать нелепый вопрос: для чего же все это написано?

Ковальский бесповоротно мертв, а Яков пока еще остался жить, у него и в мыслях нет навязывать Лину чужим людям, он не спарывает с пиджака предписанных находиться там звезд, оставляет кусачки в ящике стола, если они вообще у него имеются, не заставляет, следовательно, постового на старом овощном рынке в холодную звездную ночь открывать пальбу, которая способна вызвать такое грохочущее эхо. Он пропустил в этот день работу, мы знаем почему, повесившийся друг не идет у него из головы, он прогоняет его, а тот опять является, но к утру тому приходится все же уйти. Потому что Якову необходимо кое-что обдумать, он собственными глазами убедился, куда ведет отказ от радио, может быть, не для каждого это примет такие формы, но для некоторых наверняка, и потому с радио все остается по-прежнему. Печаль по Ковальскому, которого вдруг стало недоставать гораздо больше, чем хотелось его видеть при жизни, приходится отложить до лучших времен, вместо траура начинает работать небольшая фабрика новостей, потому что завтра его опять будут спрашивать, как спрашивали все дни, что ни говори, а жизнь тащится дальше.

Затем наступает это следующее утро, Яков, сжав губы, проходит мимо дома Ковальского, устремив неподвижный взгляд на спасительную точку в конце улицы!. При этом известно, как безнадежна всякая попытка насильно заставить себя не думать о чем-то определенном, Яков видит его перед собой лежащим на кровати так ясно, будто стоит в его комнате, еще раз отвязывает кусок веревки от оконной рамы, еще раз подвигает стул, потому что не хочет садиться на кровать, мало этого, вдобавок он слышит еще начало или конец разговора:

— Да, в этом доме.

— Номер четырнадцать?

— Нет, шестнадцать. Угловой дом.

— Уже знают кто?

— Неизвестно. Какой-то Каминский или похожая фамилия.

До товарной станции еще далеко, но Яков чувствует что-то необычное, евреи столпились у входа у закрытых ворот. Сначала ему непонятно, почему их не впускают, непонятно также, почему первый, кто его заметил, показывает на него пальцем, что-то говорит, и остальные обращают к нему лица. Пятьдесят, шестьдесят человек ждали Якова, и я среди них, мы видим единственного человека, который, как мы надеемся, мог стать между нами и несчастьем, он медленно и удивленно приближается к нам. Мы даем ему дорогу, образуем узкий проход, чтобы он беспрепятственно мог подойти к воротам, мог прочесть, что там написано, и потом сказать нам, что все еще не так страшно. Рядом со мной топчется адвокат Шмидт, я слышу, как он шепчет про себя: ну скорей же! Потому что Яков идет так раздражающе медленно и смотрит людям в глаза вместо того, чтобы смотреть вперед.