Изменить стиль страницы

И пока Лулубэ стояла там и гадала - что же это ритмично сокращается возле ее ног, с «существом» вдруг произошла перемена. Лулубэ показалось, будто пузыри вырываются из него и окрашивают все небо над гаванью в тускло-розовый цвет, и тут в белом сиянии ледниковой луны, сверхполной луны, отчетливо выступили обрубки вен.

Венозное сердце.

—  Guardate, guardate, il cuore del grande brigante, il cuore, il cuore del pescecane! (Смотрите, смотрите, сердце морского разбойника, сердце, сердце рыбы-собаки!) — Толпа разразилась пронзительными воплями, толпа может сейчас раздавить меня, они тычут в меня своими пальцами, они могут меня проткнуть... — Смотрите, смотрите! Сердце морского разбойника, сердце акулы! Оно еще живое, ха-ха-ха!

Оно еще живое. Беднейшие из бедняков уносят с собой баснословно дешевое мясо огромного хищника, тащат его в корзинах, сумках, просто завернув в тряпье или в широкие листья. Но сердце, такое, в сущности, маленькое, по сравнению с размерами тела, сердце разбойника несъедобно, и потому его выбросили вон.

Но сердце еще живет, и сокращается, и бьется на камнях, мускул, который обрел самостоятельность, физиологический феномен. Мессмеризм? Последние конвульсии животного магнетизма? Нет, оно бьется ритмично, оно живет.

Какой-то озорник, надув щеки, пнул сердце акулы босой ногой. Оно отлетело на несколько метров, шлепнулось на узкую полосу грязного морского песка, что тянулась у подножия крепостной стены. Оно бьется.

Компания разражается восторженными воплями. Кто-то в грубых башмаках, один из тех людей-карликов или гномов, что еще недавно (это было сегодня!) работал на погрузке «Эоло», мастерски поддает сердце акулы. Маленькое сердце большого хищника летит вдоль гигантской стены крепости (в которой англичанин нашел своего отца), и снова раздается вопль радости, и я вижу, как вся банда уносится прочь в снежно-белых вихрях песчаных облаков. Они играют в футбол маленьким сердцем большого хищника. В мгновенье ока разбились на две команды, поставили вратарей, и вот я вижу, как они бегут навстречу друг другу, дерутся, размахивают руками, хохочут как помешанные, вопят, а потом назначается пенальти, один уже готовится ударить...

И вдруг у меня из горла рвется крик — я с трудом его сдерживаю: «Оставьте его в покое! Оставьте сердце акулы. Дайте ему спокойно... умереть».

Со стороны Марина Лунга, как и каждый вечер в этот час, доносился глуховатый стук старого дизельного мотора, от которого работало не менее престарелое динамо, гордо именовавшееся электростанцией острова Липари. Вдоль единственной улочки один за другим загорелись робкие огоньки, где-то захрипел одинокий радиоприемник. Вокруг памятника, воздвигнутого не в честь Неизвестного узника крепости Липари, собрались кошки, десятки кошек, они настороженно и жадно поглядывали в сторону рыбного рынка, с таинственным спокойствием, терпеливо. В отличие от несмелых собак этого острова, которые в людской толчее чувствовали себя более уверенно, кошкам толпа явно внушала опасения. Они ведь тоже рассчитывали получить свою долю богатого улова, но их час пока не настал.

Лулубэ добралась до площади Бартоло и почувствовала, что безумно хочет пить. Она заглянула в один из тех похожих на пещеры кабачков, в которых искала днем англичанина. (Сегодня днем — неужели сегодняшний день никогда не кончится?)

В кабачке не было ни одной женщины. Рыбаки в мокрых или насквозь пропотевших майках пили красное вино и виноградную водку, у них были медлительные движения людей, которые много и тяжело работали и вот теперь решили отдохнуть. Но лица у них не отличались тупостью, свойственной усталым фабричным рабочим, скорее на их лицах было такое выражение, какое бывает у атлетов — спортсменов, победивших в поединке. Они шумно переговаривались, то и дело затягивали какую-нибудь мелодию из оперетты, но вдруг умолкал и, словно канарейки, которые часто ни с того ни с сего обрывают на середине искусную трель. Когда незнакомая женщина попросила принести ей стакан воды, просто чистой дождевой воды из резервуара — ха-ха-ха! — настроение в кабачке поднялось. Кроме тепловатой воды ее заставили выпить, за их счет, апельсиновой водки. Но никто к ней не приставал и никто не был таким пьяным, когда и ноги не держат, и язык не слушается или начинается грязная ругань - то пьянство, в которое погружается по выходным вся улица Рейнгассе в Малом Базеле. Когда она вышла из кабачка, полная луна стала уже меньше и высоко поднялась в чернильно-густой синеве неба; она по-прежнему была золотистого оттенка, и это свечение напомнило Лулубэ тусклый свет одного обманчивого дня, и апельсиновая водка, как она чувствовала, уже не могла помочь ей вернуться в то состояние апатии, в которое она погрузилась, захмелев от капистелло, — напротив, теперь она окончательно протрезвела. Новое отрезвление — она ощущала свежесть и бодрость, как ощущает полное присутствие всех чувств человек, погрузившийся в транс. В ней ничего не осталось от прежней, слегка помешанной или дурочки. Она ясно сознавала, что нужно делать.

Кроссмен явился ниоткуда, искал что-то, наконец нашел; потом она нашла Кроссмена (вчера, только вчера), а сегодня она искала его бездарно, и так и не нашла, потому что он исчез, сгинул словно в никуда. А теперь она ищет не его. В своем новом трансе она направилась назад, к набережной, не замечая, что забыла сандалии в кабаке, шла, тихо ступая босыми ногами по теплым булыжникам мостовой — как будто они нагрелись под лучами луны! — и уже знала, что все ее будущее зависит от того, найдет ли она то, что ищет, и от того, каким она его найдет.

Кошки все также сидели вокруг памятника. Их час, видимо, все еще не настал, хотя суматоха возле мола уже явно шла на убыль. В улочке теперь бормотали два или три радиоприемника, над водой в лунном свете мерцал легкий туман, в котором расплывались очертания «Царицы Савской» и второй грузовой шхуны, и еще десятка мелких суденышек, вставших здесь на якорь. (Если среди них есть и «Тритон-2», шхуна, на которой Ангелус вернулся на Липари раньше предполагаемого времени, то мой транс, возможно, рассеется.) Из здания, где разделывали тунцов, где, как она видела издали, по-прежнему ярко горели ацетиленовые лампы и шла работа, везли теперь на тачках к пирсу пузатые бочонки. Она подошла к самой крепостной стене и побрела, увязая в песке, дальше, нагнувшись к земле, как будто собирала какие-то ягоды; простодушная «Золушкина коса» свесилась вперед и задевала ее колени. Затем, подняв глаза, она увидела двух собак.

Они жались к торцовой стене рыбного рынка, как раз под намалеванным дегтем предвыборным лозунгом, а сейчас, при свете полной луны, казались совсем бесплотными, почти не различимыми на таком расстоянии, тем более что обе собаки стояли неподвижно, пригнув головы к земле.

Она бесшумно двинулись к ним, по песчаной полосе, потом по скользким каменным плитам.

Собаки стояли, вытянув хвосты и почти касаясь друг друга мордами — они что-то вынюхивали, выискивали там, на каменных плитах. «Голосуйте за Гарибальди!» — опять она, эта надпись. Поблескивая в свете луны, кривые буквы светились, словно фосфоресцирующая краска. Подбираясь все ближе, босоногая женщина вдруг оступилась. И тогда одна из собак стряхнула оцепенение и вонзила зубы в толстенный плавник тунца, который раньше, видимо, здесь припрятала, — она подхватила его и, поджав хвост, бросилась наутек.

Вторая собака даже не подняла головы, она была словно загипнотизировала видом того, что лежало на каменных плитах и — двигалось.

Если бы в это мгновение кто-нибудь мог заглянуть в лицо Лулубэ, он был бы поражен ярким черным блеском ее широко раскрытых глаз, блеском застывшей лавы при свете луны.

Покрытое коркой из песка, сердце акулы уже не отливало перламутром. Оно лежало почти на том же месте, куда его вышвырнули из рыбного рынка к ногам Лулубэ, и почти ничем не отличалось от обрывка мешковины, смятой тряпки, рваной сумки для хлеба, кем-то здесь брошенных.

Но в нем вздрагивала, ритмично пульсировала жизнь.