«А, да, поставь рядом, — говорил он, когда она показывала, что это уже на столе, — поставь рядом, чтобы мне не тянуться».
Он ничего не рассказывал о «Кемптон каре». Ни о мистерах дэллоуэях, ни об уилки. Клиенты оставались тайной за семью печатями. Единственное, что о них было слышно, — все они невежи.
Но Шану настроился философски.
— Понимаешь, я всю жизнь боролся. И за что? Какой прок от этой борьбы? Хватит. Сейчас я просто зарабатываю деньги. Я говорю спасибо тебе. Я веду им счет.
Он отправлял в рот еще горсть риса и держал его за щекой.
— Понимаешь, англичане прибыли в нашу страну, но жить не собирались. Они хотели заработать и все, что зарабатывали, увозили из страны. В принципе, они так и оставались у себя на родине. Душой. Они просто вывозили деньги. Тем же занимаюсь и я. Что уж тут поделаешь?
Теперь Шану говорил языком простого — но образованного — человека. Если случалось провести вечер дома, Шану доставал книги, и его язык менялся.
Шахана переворачивает страницы, отец на диване. Биби в спальне, забралась под стол, села по-турецки и жует кусочек бумажки. У Шаханы на лице полное безразличие, превратившееся в маску. Она на коленках возле дивана, держит книгу под углом к отцу. Он поднял брови. Снова поднял, выше, так что они разошлись на середине лба. Шахана перевернула страницу.
— Ага, — сказал Шану, — поиск знаний. Разве есть на свете более приятные путешествия? Позови свою сестру. — И тут же сам ее позвал: — Биби. Иди сюда, скорее.
Биби прибежала и встала за Шаханой. Шану взял книгу у дочери, сел и пережевал горстку знаний, чтобы выдать в свет:
— Вот что я вам скажу. Люди, которые смотрят на нас свысока, не знают, что я вам сейчас скажу. Здесь черным по белому написано. — Он помахал книгой. — Кто, интересно, сохранил работы Платона и Аристотеля для западной философии в Средневековье? Мы. Мы сохранили. Мусульмане. Мы сохранили их труды, чтобы ваш так называемый святой Фома [36]мог воспользоваться им для собственных умозаключений. Вот что мы дали, и вот какова благодарность.
И Шану, дрожа от возбуждения, поднял палец.
Биби взяла кончик косички и затолкала ее в рот.
— Мрачное Средневековье, — сказал Шану, и его передернуло от обиды, — вот как в своих проклятых христианских книжках они называют этот период в истории. И вас учат этому в школе?
Шану швырнул книгу на пол:
— Это был золотой век ислама, вершина расцвета цивилизации. Не забывайте. Гордитесь, иначе все пропало.
Он снова лег, эта откровенная ложь отняла силы, и девочки отправились было к себе.
— А вы знаете, что ответил Ганди, когда его спросили, что он думает о европейской цивилизации? — спросил он, глядя им вслед.
Девочки остановились.
«Европейская цивилизация? Неплохая идея».
Шану засмеялся, Биби тоже улыбнулась.
— Я вас научу, вы больше узнаете о нашей религии. Будем изучать индийскую философию. Потом буддистскую мудрость.
Он подложил под голову подушку и принялся что-то напевать себе под нос.
Назнин вместе с девочками прибиралась у них в комнате. Над кроватью Биби от стены отошел кусок обоев и свернулся в трубочку. Назнин подняла с пола куклу и положила на край кровати. Под стулом лежала еще одна кукла, уже без глаз, с одной рукой, голая, заляпанная грязью. Назнин увидела ее, но не подняла.
— Не поеду, — сказала Шахана. — Убегу из дома. Открыла шкаф и вытащила сумку. В сумку положила ночную рубашку, пару обуви, джинсы, футболку.
— Я сбегу.
Биби потерла щечки кулачками. Глаза ее покраснели.
— Я хочу с ней.
— Прекратите говорить глупости, — шикнула Назнин.
— Это не глупости! — закричала Шахана. — Не поеду.
Назнин выровняла стол. Взяла в охапку грязную одежду, прижала к груди. Биби ковырялась ногой в тонком ковре, Шахана чесала руки.
— Подождем, а там посмотрим. — Назнин присела на кровать Биби с грязной одеждой в руках. — Мы не знаем, что у Бога на уме.
Этого недостаточно, и Назнин думала, чем бы еще утешить. Вдруг на одну секунду от прилива сил закружилась голова: для своих девочек она сделает все. От приступа силы внутри все так напряглось, как будто ее сейчас стошнит. И так же внезапно вернулось прежнее состояние.
Подошла Биби, села рядом, и Назнин почувствовала тепло от ее тела. На ее школьной блузке чернильное пятно, на щиколотках белые лоскуты пересохшей кожи.
— А ты хочешь уехать? — Биби обратила к матери широкое личико, словно собралась губами поймать материнский ответ.
Назнин рассказала девочкам семейную притчу. Притчу о том, «как была предоставлена Судьбе». Девочки уже не в первый раз слушали историю, но сидели тихо. Она начала со слов «я родилась мертвой» и закончила: «Такова была Господня воля». Она всегда так начинала и заканчивала.
Биби обнаружила корочку на коленке и принялась ее трепать. Назнин раскладывала одежду, вспомнила, что это в стирку, свернула в комок и встала. Уже у двери ее окликнула Шахана:
— Ты не ответила. Это не было ответом на вопрос.
— Это был мой ответ, — сказала Назнин.
Деревня потихоньку отпускала. Образ ее иногда возвращался к Назнин. Такой насыщенный и полный, что слышался запах. Но представить себе деревню получалось все реже. Деревня будто запуталась в огромную рыбацкую сеть, будто Назнин ее тащит, окровавив пальцы о мелкую ячейку, щурясь на солнце, и в глазах мельтешит от сети и ресниц. С годами складок сети все больше, и Назнин начала вспоминать о родных местах по-другому. Начала вспоминать то, что знала, но уже давно не видела.
Только во сне деревня приходит к ней целиком. В эту ночь приснилась Мамтаз и ее птичка майна. Птичка лежит у Мамтаз на ладони, Мамтаз хлопает ее по сияющей черной грудке. Цоканье птичьих ножек по крышке банки из-под масла, белый воротничок вокруг горлышка.
— Не смеши меня. Ха-ха-ха.
Птичка запрокинула голову и с размаху наклонилась, и еще раз.
— Не смеши меня.
Мамтаз кормила ее из рук. Птичка спала на крыше хижины Мамтаз, и Мамтаз каждое утро за ней подметала. Пару лет они были неразлучны.
Мама втянула воздух сквозь сомкнутые зубы:
— Хлопот с ней, как с ребенком, но она скоро улетит. Всю любовь отдашь, она тебя в ответ любить не будет. Улетит.
— Ты плохая, — сказала Мамтаз птице, — уходи.
И улыбнулась маме в ответ:
— Будет на то Господня воля, улетит.
— Ужасное зрелище, — сказала мама Назнин. — Вдова, бездетная, пришлось вернуться к родному брату. Всю любовь отдает птице. И зависит от такого человека, как твой отец.
— Ужасное зрелище, — ответила Назнин.
Но Мамтаз было все равно. Она пела своей птице, а птица ее смешила.
— Не смеши меня, — хохотала она, и птица подражала ее смеху.
Они играли маленьким резиновым мячиком. Мамтаз бросает, птица ловит клювом.
— Улетит, — повторяла мама, перемалывая специи и закусив нижнюю губу.
Пальцы ног ввинтились в мягкую грязь двора. В тени гранатового дерева проходит очередная порция минут ее несчастной жизни. Накричала на мальчика-прислугу: двор не выметен как следует, накричала на эту новоявленную вдову (ну и что, что дальняя родственница, ее здесь просто терпят): неправильно разложен огонь. С мукой в голосе мать продолжала молоть специи.
— Ты плохая, — однажды сказала птица Назнин, — уходи.
И Назнин послушно удалилась.
Все засмеялись. Назнин решила вернуться и тоже посмеяться со всеми, но ноги почему-то несли ее вперед. Она дошла до конца деревни, посмотрела на поля, реку, на сампан [37]с изорванным парусом, который лениво болтался в неподвижном воздухе, на задумавшегося лодочника на корточках. Над холмом поднимался дымок отдаленной деревни, и при мысли об ужине Назнин повернула обратно.
— Ну, скажи мне, мой серьезный человечек. Ты все еще не жалеешь, что вернулась к жизни?