Изменить стиль страницы

— Ты преувеличиваешь, Коба. Я всегда был за твою стратегию. А по вопросам тактики что — не сметь свое суждение иметь?

— Не думаю, что товарищ Киров грешит политической безграмотностью. Разве настоящий марксист может разделять стратегию от тактики? Чем, например, объяснить, что ты выступал против казни этого закоренелого, отъявленного антисоветчика Рютина? Чем, далее, объяснить, что процент коллективизации по стране был уже на отметке семьдесят, а в твоей ленинградской вотчине он едва дотягивал до сорока? А как ты поступил со списком оппозиционеров, который тебе вручил твой Медведь? Он же просил у тебя санкцию на их арест. А что ему ответил товарищ Киров?

«Он следит за каждым моим шагом»,— подумал Киров, и от этой мысли на душе у него стало мерзко.

— У Медведя не было никаких доказательств, одни хилые предположения,— начал оправдываться Киров.— Видите ли, ведут себя подозрительно, часто встречаются друг с другом, разговаривают. А кто не встречается и не разговаривает? Вот мы с тобой, Коба, встретились, выходит, и нас за решетку? А насчет коллективизации… Не обижайся, но честно и прямо скажу: мои сорок процентов — истинные, и за ними стоят истинные колхозы, а не дутые циферки. Да и с Рютиным давно уже все ясно, это же просто безвредный фанатик.

— Когда-нибудь такое благодушие сослужит тебе плохую службу,— нахмурился Сталин,— И очень не советую бахвалиться, преувеличивать свои заслуги по поводу коллективизации. Не надо зарабатывать дешевый авторитет. Вот меня все считают жестоким, за глаза обзывают тираном, сатрапом, ну и что из того? Собака лает, ветер носит. Диктатура предполагает жестокость и насилие, на то она и диктатура. А ты, не в обиду будь сказано,— тюфячок. Даже Каганович вынужден был в тебя камень бросить.

— Слыхал,— сердито отозвался Киров.— Мол, московская организация умеет ценить товарища Сталина, а вот о ленинградцах якобы этого не скажешь. Да твой Лазарь еще пешком под стол ходил, когда я специальный пленум твоему пятидесятилетию посвятил, хоть и не было на этот счет никакой команды. И сейчас не устаю повторять, что надо решительно поднимать авторитет Генерального секретаря в массах.

— Лучше всех славишь товарища Сталина и больше всех споришь с товарищем Сталиным,— весело отметил Сталин,— Бедный правительственный телефон, как он только выдерживает, когда ты звонишь мне из Питера!

— Телефон выдерживает, это мое горло не выдерживает. Каждый раз, как поспорю с тобой, так горло от хрипоты лечу.

— А вот трубку зря бросаешь, когда твой собеседник еще продолжает говорить,— укорил его Сталин.— Это совсем никудышный аргумент. Плохая это привычка — бросать трубку, очень плохая. Норовист ты очень. А политику необходима железная выдержка…

…Когда после завершения тайного голосования и подсчета голосов к Кагановичу прибежал ни живой ни мертвый председатель счетной комиссии Затонский и доложил о результатах, тот едва не задохнулся от страха и, вырвав из рук протокол, помчался к Сталину.

Сталин выслушал его совершенно спокойно, ни единым движением или словом не обнаружив того испепеляющего гнева, который закипел в его душе.

— Ну что же,— с притворным равнодушием наконец произнес он,— Этого следовало ожидать. Им нужен генсек, который плясал бы под их дудку. И вместо того, чтобы снимать шкуру с бездельников и демагогов, гладил бы их по головке и предлагал более высокие должности и многие блага.— Но товарищ Сталин не из таких плясунов! — вдруг дико выкрикнул он, и Каганович вздрогнул. Он еще долго после этого выкрика сидел молча.— Думаю, что ты, Лазарь, знаешь, как поступить. Без твоего контроля этот тугодум Затонский, хоть он и нарком просвещения Украины, наломает дров.

— Можете не сомневаться, товарищ Сталин,— поспешил заверить его Каганович, вскакивая с кресла и весь излучая немедленную готовность действовать.— Все будет в полном ажуре!

Надежный человек этот Каганович, отметил Сталин. Прекрасно разбирается в арифметике! Иначе бы не сумел из двухсот девяноста двух «против» занести в протокол всего трех, сколько было против фамилий Кирова и Хрущева. Пусть радуются эти соратнички, что их ценят наравне с вождем!

…Поезд несся в ночи без остановки, всюду ему был дан зеленый свет. На притихших в испуге ночных разъездах притаились пассажирские и товарные составы, уступившие дорогу специальному поезду. Во тьме морозной ночи мерзли, коченели от холода, выбивая дробь задубелыми сапогами и прижимая «винтари» к шинелишкам, «подбитым ветром», бойцы из дивизии НКВД, расставленные вдоль железнодорожного полотна на зрительную связь.

В Ленинград личный поезд Сталина прибыл в первой половине дня второго декабря. Стоял трескучий мороз. В студеном мареве можно было различить кристаллики инея, невесомо парившие в воздухе.

На перроне, столпившись тесной кучкой, чтобы, не приведи Господь, не выделиться из общей массы — ведь не об успехах или победах пришли они сюда рапортовать вождю! — стояло уже успевшее основательно озябнуть ленинградское осиротелое руководство. Стояли, больше всех переживая за случившееся, потому что чувствовали основной груз ответственности на своих плечах, второй секретарь обкома Чудов, вблизи кабинета которого и рухнул сраженный выстрелом в затылок Киров, и начальник областного управления НКВД Филипп Медведь, один из самых близких друзей убиенного. Стояли и другие партийные и чекистские функционеры, остро сознававшие, что с них, хотя они и не главные фигуры, тоже будет свой спрос и что неприметненько исчезнуть из орбиты ответственности им не удастся. И этим они ощущали свою неразрывную связь с главными фигурами, которые — в этом не приходилось сомневаться — будут перекладывать хотя бы часть ответственности на их плечи. И сейчас у всех на уме был один и тот же панический вопрос: как поведет себя Хозяин? А что, если с ходу прикажет их всех расстрелять в назидание потомкам? Или прикажет положить на стол партийные билеты и, дав каждому пинком под зад, вышвырнет из насиженных кресел? Все это возможно, и все это вовсе не фантазия больного воображения.

Именно эти мысли господствовали сейчас в головах встречающих, вытесняя из памяти и сердец скорбь, чувство неизбывной утраты и все другие мысли и чувства, приличествующие испытывать в подобных ситуациях.

Вслед за Сталиным из вагона вышли Молотов, Ворошилов, Жданов, Ежов, Вышинский и Ягода. Все они в одной сомкнутой кучке являли собой некий грозный и мрачный символ возмездия, и тем, кто их встречал, почудилось, что мороз стал еще более жгучим.

Интеллигентный, мягкий по натуре Чудов слегка выступил вперед.

— Товарищ Сталин,— заледеневшие губы плохо повиновались ему.

Сталин отмахнулся от него как от надоедливой мухи и, не поздоровавшись, сразу же подошел к Медведю.

— Спрятался, мерзавец! — голосом, пропитанным ненавистью и злостью, вскричал Сталин и, размахнувшись, наотмашь ударил Медведя по широкоскулому лицу с такой силой, что плотно надетая ондатровая шапка слетела с головы чекиста.

Медведь обреченно стоял с обнаженной головой, с ужасом глядя на Сталина и понимая, что с этого мгновения он уже перестал быть человеком.

— Где Запорожец?

— В Хосте, на отдыхе, товарищ Сталин,— с трудом выдавил из себя Медведь.

— «На отдыхе»! — зло передразнил его Сталин.— Все вы здесь, как я посмотрю, на отдыхе! А кто будет за вас охранять завоевания диктатуры пролетариата и его вождей? Вы не чекисты — вы недоноски!

И, круто развернувшись, пошел к выходу, у которого ждал целый кортеж машин. Прошло несколько минут — и машины по оцепленным безлюдным улицам, расчищенным еще накануне от снега, устремились к Смольному.

На ступеньках, ведущих к главному входу в Смольный, вперед неожиданно вырвался Ягода. Он выхватил наган, чем немало встревожил Сталина, которому померещилось, что разделанный им накануне «под орех» первый чекист разрядит оружие в него. Но тот, опережая процессию высшей элиты, шествующей через сплошной строй вооруженной охраны, тигриным прыжком достиг двери и, размахивая наганом, ворвался в здание, визгливо крича: