Изменить стиль страницы

Она произносит этот небольшой монолог и не подумав сменить позу, не придавая ни малейшего значения тому, куда направлен мой взгляд. Это бесит меня еще больше. Но ей вроде бы все равно, а может, наоборот – она отлично понимает, что к чему, и, словно для того, чтобы совсем уж довести меня, бесстыдно спрашивает:

– Чего вы на меня так смотрите?

– Вас это смущает?

– Во всяком случае, я не хочу, чтобы меня изучали, словно какую-то вещь. И потом, я не могу понять, то ли вы оцениваете качество моих чулок, то ли пытаетесь разобраться в сложностях моей натуры.

Будь я Эмиль Боев, я бы сказал ей такое, что она сразу бы заткнулась. Но так как я не Эмиль Боев, а Пьер Лоран, мне приходится проглотить эту пилюлю, и я спокойно произношу:

– Не воображайте, что ваша натура – непроходимые джунгли.

– Ага! Наконец-то вы ухватились за путеводную нить. Не могу не радоваться – авось и мне она поможет.

– Запросто! Вы только трезво оцените всю сложность собственной натуры…

– Вы как-то не очень ясно выражаетесь.

– Боюсь, как бы вас не задеть.

– А вы не бойтесь. Шагайте прямо по цветнику.

– Зачем же топтать цветы? Вы сами в состоянии разобраться в себе. Вы ведь понимаете природу мимикрии?

– Это и детям ясно.

– Вот именно. Ваши уловки им так же были бы ясны. Только у хамелеона срабатывает инстинкт, а вы действуете строго по расчету. «Сложность» вашей натуры покоится на чистом расчете. И потому вы так ее афишируете. Все эти маски, позы и перевоплощения диктует вам довольно нехитрое счетное устройство, заменяющее вам мозг и сердце.

Безучастное выражение, до последней минуты владевшее ее лицом, постепенно сменилось оживлением. Да таким, что я бы нисколько не удивился, если бы она протянула руку к столику и шарахнула хрустальной пепельницей меня по голове. Но как я уже говорил, когда Розмари приходит в бешенство, буйство для нее не характерно. Какое-то время она сидит молча, вперив взгляд в свои обтянутые нейлоном колени, потом поднимает голову и произносит:

– Того, что вы мне сейчас наговорили, я вам никогда не прощу.

– Я всего лишь повторяю вашу собственную теорию об эгоистической природе человека.

– Нет, того, что вы сейчас наговорили, я вам никогда не прощу, – повторяет Розмари.

– Что именно вы не склонны мне простить?

– То, что вы сказали относительно сердца.

– О, если только это…

Чтобы живописная картина больше не маячила у меня перед глазами, я встаю и закуриваю сигарету. Затем делаю несколько шагов к окну и всматриваюсь в голубизну ночи, а тем временем звонкая капель методично повторяет все ту же радиограмму о наступлении весны.

– Возможно, я выразилась слишком упрощенно, но, если я говорю, что люди эгоисты, это вовсе не означает, что все они на одно лицо, – слышу за спиной спокойный голос Розмари. – И если у одного человека, вроде вас, грудь битком набита накладными да счетами, не исключено, что в груди другого бьется живое сердце.

– Вы тонете в противоречиях.

– Противоречия в природе человека, – все так же спокойно отвечает Розмари. – Пусть это покажется абсурдным, но есть люди, у которых эгоизм не вытеснил чувства. И как это ни странно, я тоже принадлежу к числу таких людей, Пьер.

Она встает, тоже, видимо, решив поразмяться, и направляется в другой конец холла.

– Я верю вам, – говорю в ответ, чтобы немного успокоить ее. – Может, я хватил через край, когда коснулся последнего пункта.

– Нет, вам просто хотелось меня уязвить. И если у меня есть основание расстраиваться, то только из-за того, что вам это удалось.

– Вы мне льстите.

– Я действительно привязалась к вам, Пьер, – продолжает моя квартирантка и делает еще несколько шагов по комнате. – Привязалась просто так, против собственной воли и без всякого желания «приставать к хозяину», как вы выразились.

– Может быть, именно в этом и состоит ваша ошибка, – тихо говорю я.

– В чем? – Розмари останавливается посреди холла. – В том, что привязалась, или в том, что не приставала к вам?

– Прежде всего в последнем. Чтобы убедиться, что у человека есть сердце, нужны доказательства.

Она делает еще несколько шагов и, подойдя ко мне вплотную, говорит:

– В таком случае я уже опоздала. Мы до такой степени привыкли друг к другу, что…

Как я уже сказал, она подошла ко мне вплотную, я ей не удается закончить фразу по чисто техническим причинам.

– О Пьер, что это с вами… – шепчет Розмари, когда наш первый поцелуй, довольно продолжительный, приходит наконец к своему завершению.

– Понятия не имею. Наверно, весна этому причина. Неужто не слышите: весна идет.

Я снова тянусь к ней, чтобы заключить ее в свои объятия. Но, прежде чем позволить мне это сделать, она резким движением опускает занавеску.

Потому что, как я, кажется, уже отмечал, в жизни в отличие от театра действие нередко начинается именно после того, как занавес опускается.

4

Весна наступает бурно и внезапно. Буквально на глазах раскрываются почки деревьев. За несколько дней все вокруг окрашивается зеленью – не той мрачной, словно обветшалой, которая зимует на соснах, а светлой и свежей зеленью нежных молодых листьев. Белые стены и красные крыши вилл, еще недавно так отчетливо вырисовывавшиеся на фоне темных безлистых зарослей, потонули в серебристом и золотистом сиянии плодовых деревьев. Цвета окрест переменчивы и неустойчивы, как на любимых картинах Розмари или у камней со странными именами; переменчивы и неустойчивы, радующиеся и свету и тени, потому что в вышине, между солнцем и землей, теплый ветер юга гонит по синему небу белые стада.

Перемены, увы, носят главным образом метеорологический характер и лишь отчасти – бытовой. Как выразилась моя квартирантка, мы с нею давно до такой степени привыкли друг к другу, что перемена в области наших чувств всего лишь легкий штрих на привычном фоне обыденности, легкий штрих, который только мы одни способны заметить.

В остальном все идет как прежде, каждый следует своему будничному распорядку, и лишь иногда, в послеобеденную пору, поскольку дни стали длиннее, а соседний лес – приветливей, мы, вместо того чтобы валяться в зеленом интерьере нашего не столь обширного холла, скитаемся в просторном зеленом интерьере леса или сидим на скамейке у дорожки и всматриваемся в изумрудную равнину, за которой возвышаются лесистые холмы, над ними сияет цепь горных хребтов, а еще выше встают заснеженные альпийские вершины под огромным небесным куполом, в необъятности которого теплый южный ветер торопливо гонит стада облаков.

Однажды Розмари предложила мне сходить в Поселок Робинзона, к ее знакомым. Молодые супруги из среды интеллигентов-экстремистов проживали в небольшой стандартной квартире, в этом супермодном микрорайоне, состоящем из двухэтажных бетонных ящиков. С профессиональной точки зрения ее знакомые не представляют для меня ни малейшего интереса, и, будь в наших отношениях хоть немного искренности, я должен был бы признаться, что познакомиться с ее шефом Тео Грабером мне было бы куда приятнее. Только искренность с Розмари – непозволительная роскошь, и так как я не максималист, то на данном этапе мне лучше довольствоваться дружбой и любовью без излишней откровенности. Потому что, как говорят французы, даже самая красивая девушка может дать не больше того, что у нее есть.

Экстремисты устроились весьма удобно, если хаотическое нагромождение транзисторов, магнитофонов, книг, алкогольных напитков прямо на полу, на синем искусственном половике в просторном холле, можно считать удобным. Вообще эти супруги так и живут на половике: принимают гостей на половике, предлагая им подушки для удобства, пьют виски и слушают поп-музыку на половике, спят, по всей видимости, тоже на половике, как бы говоря тем самым, что плевать они хотели на иерархическую лестницу – им, дескать, больше по сердцу скромный быт социальных низов.

Однако никаких других примет, доказывающих связь наших хозяев с эксплуатируемыми классами, мне обнаружить не удается, о чем я позволяю себе сказать открыто, когда знакомый репертуар о перманентной революции и об аскетической бедности во имя абсолютного безличия и полного равенства мне изрядно надоел.