Изменить стиль страницы

Тень, стоявшая у ворот дома, где жил Шлойма, внезапно пропала, когда они подошли. Нахман похолодел и, стараясь не выдать своею внимания и волнения, тихо произнес:

— У меня, Шлойма, не выходит из головы судьба Неси. Наверное ли она пропадет?

— Как эта ночь, — устало ответил Шлойма, входя в свою квартиру. — Теперь, Нахман, — прибавил он, — нужно было бы поговорить о твоем деле. Но, кажется, уже поздно. Иди спокойно домой. Этого человека я пришлю к тебе. Ты не побоишься ходить по нашим улицам?

— Нет, отчего же, — улыбаясь, ответил Нахман. — У меня крепкие руки…

— Так, спокойной ночи! Я очень рад. Сказать правду, ты мне и в первый раз понравился. Что-то хорошее есть в тебе, и мне кое-кого напоминает. Я был недурным парнем в молодости. Спокойной ночи!

— Прощайте, — серьезно ответил Нахман, и долго стоял у дверей, в которых скрылся Шлойма.

— Ну, что же, — задумчиво произнес он, — нужно идти. Славный старик.

Когда он подошел к воротам, ему опять показалось, что промелькнула тень. Он остановился, страшно внимательный, умоляя кого-то добрыми словами, чтобы он не ошибся.

— Это вы, Нахман? — раздался вдруг тихий, знакомый голос; и этот голос показался ему теперь столь нужным, что он готов был закричать от счастья.

Она стояла у ворот и, как прикованная, не двигалась. Он подошел к ней ближе, и все, что было у него тяжелого в душе, стало отлетать и, как ненужное, сгинуло.

— Я знал, что вы будете ждать меня, — хотелось ему сказать, но вместо этого он с деланным равнодушием произнес:

— Да, я, Неси, — вам нужно что-нибудь?

— Вы видите город, Нахман?

— Я вижу, — вдруг разочарованный, ответил он.

— Он горит, как солнце. Посмотрите на огни. Мне кажется, там пляшут.

— В городе еще не спят, — равнодушно поддержал он.

— Там пляшут, — уверенно вытворила Неси, повернувшись лицом к городу, — и мне хочется плакать от злости, что я родилась здесь, а не там.

— Где там? — удивился Нахман, оглядывая ее.

— В городе, в городе.

Они замолчали и долго смотрели на прыгавший, переливавшийся вдали свет.

— Каждую ночь, — вдруг произнесла Неси, — я стою здесь и стерегу огни. И с каждым днем я чувствую, как руки мои становятся длиннее. Я скоро достану их.

— О чем вы говорите? — заволновался Нахман.

— Спокойной ночи, — холодно ответила Неси.

Он с состраданием взглянул на нее, и теперь она с своими застывшими глазами, как после слез большими, на миг показалась ему самой судьбой этой окраины.

— Спокойной ночи, Неси, — печально ответил он.

Он пошел от нее не оглядываясь, и мрачные, безутешные мысли победительно овладели им. Окраина как будто близко подошла к нему, — и он понял ее душу. Точно одно слово горело над каждым домом, и это слово было мольба о пощаде, о помощи. Они уже не лезли назойливо в глаза своей неопрятностью, своими безмолвными пустырями, своими ничтожными строениями, а все вместе, точно сговорились, твердили одно: милосердия, милосердия. И Нахман, охваченный своим волнением, с злым негодованием смотрел на пляшущие впереди его огни веселого города.

— В этом городе, — вспомнились ему слова Натана, — есть столько богатств, что мне становится стыдно за людей, которые ничего не придумали против страданий.

Дома стали вырастать. Они выползали на глазах из земли, двухэтажные, трехэтажные, и ворота их были наглухо закрыты. Задребезжали дрожки по неровным мостовым. Чувствовалась близость города и культуры… Огни пропали, скрывшись за высокими зданиями. Нахман продвигался среди наступающей тьмы. Прямо напротив, упираясь в небо, выплыла четырехугольная башня городских часов, а из прилегавших улиц уже несся шум от движения базарных торговцев. Сзади, торопя лошадей, кричали зеленщики.

Бледнела ночь.

— Как нужно жить? — спрашивал себя Нахман, не будучи в силах оторваться от своих дум. — Как, как?

Городские часы пробили три раза. Он ускорил шаги. Рынки просыпались.

4

Собственность! Какая могучая власть лежит в этом слове. Вооруженная всеми злыми силами, корыстью, жадностью, завистью, ложью, неправдой, в одной маске победительницы жизни, — она умеет привлечь и покорить человека. Она прокрадывается и овладевает душой незаметно. Она лепечет первыми милыми словами о счастье и свободе и умоляет предаться ей. Она обещает власть, парение. Она не кричит, не требует человека, и побеждает без насмешки, серьезная, упорная, — не давая ни одной минуты чувствовать тисков, из которых не выпустить. Неотразимая, — она единая царица мира.

Прошло две недели после посещения Нахманом Шлоймы, — и теперь он уже стоял в ряду с компаньоном Даниэлем подле двух корзин с товаром и громким голосом подзывал покупателей. Новая, полная особенного интереса, жизнь началась для него. На рассвете приходил Даниэль, высокий, больной человек с фигурой цапли, и оба, подхватив большую корзину с товаром, отправлялись в путь. Темные, пустые улицы окраины оживали в его воображении, и все некрасивое, мрачное в них пропадало в блеске его радости. Теперь он не чувствовал себя под гнетом, рабом чужой воли. Шел хозяин с товаром, который будет продан, вновь куплен, вновь продан… Шел хозяин за деньгами, которые дадут еще большую свободу, еще большую уверенность. И вся утренняя сутолока казалась радостным усилием к счастью, стоявшему вблизи, на шаг от каждого. Он шел упоенный и, как безумец, не видел муки в этой сутолоке, не чувствовал трепетания чужой души.

Волшебно-прекрасным начиналось утро раннего лета, со сменою цветных теней, от желтого на флюгере городских часов до черного у стен на земле. Один лишь голос торговца, кряхтевшего над своей корзиной, приводил в движение базарную жизнь. Как токи пробегали люди по всем направлениям, куда-то уходили, возвращались, вновь уходили, — и это было чудесно и красиво, как во сне. То там, то здесь разносились бойкие голоса торговок, лавочники раскрывали тяжелые двери, на тротуарах возились мелкие торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу. Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее. Когда начиналось движение покупателей, он здоровым, звонким голосом выкрикивал товары и привлекал толпу своим открытым лицом и крепкой фигурою.

В это июльское утро Нахман с Даниэлем пришли в ряды позже обыкновенного. Они разложили товары, и Даниэль, оглядев мрачное лицо Нахмана, недовольно сказал:

— Вы хорошо начинаете день, товарищ. Может быть, вы думаете развеселить покупателей своим лицом и сомневаетесь, — я скажу: палками их лучше не отгонишь. Не огорчайтесь же этой историей, послушайте-ка этого молодца о гребешках. Я должен его перекричать.

Он немедленно раскрыл рот и, будто кто-то вонзил ему нож в бок, завопил:

— Ситец, ситец, кто хочет лучшего ситца, лучшей российской фабрики!

И помедлив, отрывисто выпалил:

— Семь копеек, семь, семь, семь! Подходите, девушки, барышни, хорошенькие дамочки. Кто не слышит? Семь, семь, семь!

— Что вы скажете на меня? — добродушно обратился он к Нахману. — Разве не сказали бы, что я перед уходом съел вкусного теленочка. Засмейтесь, и вам станет весело. Что покупаете, миленькая? Ситец?

Он упал на колени, засуетился возле товара, и будто показывал самый лучший, расшитый золотом шелк, — развернул несколько штук.

— Самый лучший ситец, российской фабрики, — сыпал он, — и если бы у меня была такая красавица-невеста, как вы, я покупал бы ей ситец только у себя. Посмотрите, шелк — не ситец, подавись я первым бриллиантом, который у меня будет. У меня, как я армянин, выступают слезы на глазах, когда я вижу такой товар. Не нравится? Этот ситец не нравится? Я готов вас поцеловать, если вы найдете лучший.