Счастье, что для Виктора Авилова театр все-таки всегда оставался неизмеримо выше кинематографа. Он много думал о кино, связывал с ним свои планы, но оставался верен театру. Своему. Единственному. Еще и потому, кроме прочего, что здесь царила во многом уникальная атмосфера студийности, единомыслия, общего дела. Об обсуждениях после каждого спектакля среди поклонников театра ходят легенды — никто из посторонних никогда не был допущен на них, но те, кто терпеливо ждал своих кумиров у служебного входа, хорошо знают — как много времени уходило на эти обсуждения у вымотанных, измочаленных артистов.

Сергей Белякович рассказывает: «Мы всегда отходили от повсеместной театральной традиции, когда к приходу актера носки постираны, рубашка поглажена, гример рядом вьется. Мы этого никогда не имели и не стремились к такому. Носки можно и дома постирать. Ничего страшного. Ничего с тобой не случится. Не в этом дело.

Зато у нас всегда был „старший по спектаклю“. Тот, кто играет одну из главных ролей (в „Гамлете“, например, это должен быть или Гамлет, или Клавдий). Старший после спектакля разбор делает. Мы не разбегаемся, как в других театрах — сыграл, переоделся и уехал, а сидим разговариваем: как сыграли, что хорошо, что плохо? Потому что через месяц, когда следующий спектакль, ничего не вспомнится… А здесь — по свежему… Идем в комнату разбора: это закрепим, это исправим…

И Виктор, который был, как понимаете, старшим по многим спектаклям, вообще ответственно относился к этой обязанности. А уж к таким гастролям, как японские, где играть приходилось в непривычно огромных залах, особенно. Приходилось же переезжать из города в город. Везде разные залы. Так он с утра уже со световиками, звуковиками… Когда дома играли, мог пошутить, сымпровизировать, а на гастролях отдавался полностью. Я ему все говорил:

— Вить, ты как последний спектакль делаешь. Как Мольер, ей-богу…»

Да, он действительно отдавался подготовке к спектаклю и разбору после спектакля с той же страстью, что играл на сцене. Казалось бы, сил уже не оставалось после таких мощнейших ролей, как Гамлет, Калигула, Меркуцио, Мольер, но… врожденное и воспитанное Валерием Беляковичем чувство повышенной ответственности за все, что происходит в твоем театре, придавало силы, помогало четко и жестко сформулировать — что же не случилось на этот раз? Кто виноват в том, что размылся тот или иной акцент? Что произошло с выверенным не раз ритмом?..

В неопубликованном интервью Авилов признавался: «Я не люблю делать замечания. Просто так устроено… Мы же после каждого спектакля идем на обсуждение… И хочешь не хочешь, если я старший по спектаклю, я их должен сделать. Если тот не вышел вовремя, этот — неправильно включил свет. Если все вовремя, какие же замечания могут быть? Замечания — это не моя прихоть. Они сами порождаются, вне зависимости от моей воли, хочу я или нет. Вдруг я это увидел — я на разборе обязан сказать… Но, когда я обсуждаю, я говорю: „Ребята, я тут облажался, ради бога, извините. Тут я виноват. Теперь идем дальше…“ У нас сейчас на обсуждении я не лезу в чисто творческие эмоциональные дела — как вот он сыграл этот кусок? У нас замечания только технического характера. Ты обязан был выйти на этот такт в музыке и к такому-то — должен был исчезнуть. Здесь чистая техника. А когда идет творческое… У Бочи (актриса Ирина Бочоришвили. — Н. С.), например, не пошла слеза. Вот все время шла слеза, а сегодня не пошла. Тут я уже не сделаю замечания. Я просто говорю, очень бережно: „Боч, сегодня как-то там немножко, да?“ Она скажет: „Н-да…“ Это уже не замечания. Это разный уровень. Но если, например, она не вышла и не сделала ту проходку, которую обязана, то я спрашиваю уже по-другому… Тогда идет более строгий спрос».

Георгий Юнгвальд-Хилькевич вспоминает: «Виктор очень любил свой театр. Преклонялся перед своим руководителем. Он очень гордился тем, что работает в этом театре. Но ему этого было мало. Его распирало. Он хотел снимать кино. Он хотел ставить спектакли. Он писал сценарии. Причем это странные какие-то были вещи. Он мечтал снять древнеримскую историю, „Калигулу“. Он спрашивал совета, а я ему отвечал:

— Я не могу тебе ничего посоветовать. То, что ты рассказываешь, по-моему, нельзя сделать. Не только в кино, но и вообще нигде.

Но как раз этим и отличаются гениальные люди: когда всем окружающим кажется, что это чушь и глупость, „бред сивой кобылы“, потом получается… „Восемь с половиной“, понимаете? Поэтому я всегда очень боюсь судить странные вещи. Всегда видны бездарность, графоманство. А дикий и необъяснимый талант!.. Очень жаль, что из этого ничего не вышло…»

Действительно — жаль. И не только потому, что фильм Виктора Авилова оказался бы интересным в любом случае — даже в случае провала. Ведь он дал бы нам возможность понять, куда вела артиста его возмужавшая, окрепшая мысль. Именно на этом материале — на «Калигуле» — Виктор Авилов, как представляется, стал мыслить совершенно иначе: крупнее, жестче. Столкнувшись с эстетикой Альбера Камю, он испытал своего рода шок — философский, культурный да и просто человеческий. Его стало интересовать то, что не интересовало прежде так настоятельно и остро. Это видно и по его интервью — Авилов перестал играть с корреспондентами в малообразованного шофера, которого каким-то неведомым ветром занесло в театр да и оставило там, чтобы веселить публику и «корчить рожи». Он стал размышлять — пусть порой и недостаточно логично, пусть порой и путано, но зрело и абсолютно профессионально.

И думается, именно после «Калигулы» отношение Виктора Авилова к комедийным ролям так резко изменилось. Нет, он порой любил повеселить зрителей и коллег своим ярким юмором и мимическим дарованием, но главные его интересы лежали уже в совершенно другой плоскости — Авилов жаждал ролей драматических, даже трагедийных, ярких, захватывающих. А потому не всегда ценил тот материал, который предлагал ему Валерий Белякович. Например, не любил роль Хлестакова, хотя играл ее поистине виртуозно!

Галина Галкина вспоминает: «Роли любимые и нелюбимые… Конечно, были и те и другие… Вот к Хлестакову — вроде главная роль в „Ревизоре“ — относился равнодушно. Говорил, что этот тип ему не интересен. Хотя играл потрясающе. Он все играл потрясающе. А вот душой не зацепился». В этих словах очень близкого Виктору человека — ключик к нашим размышлениям: с годами Виктору Авилову становилось все важнее «зацепиться душой», да так, чтобы невозможно было уже «отцепиться», забыть. А что цепляло сильнее прочего? Пространство мысли, противоречивость, сложность человека, образ которого надо воплотить на сцене или на экране, нестандартность, даже парадоксальность мышления. Пусть его видят злодеем, неврастеником, чуть ли не умалишенным — только ему, артисту, дано в полной мере постигнуть объем личности, ее изгибы…

«Психологию и поступки гоголевских героев мне трудно привязать к сегодняшней своей психике, — говорил он еще в конце 1980-х годов, — я переламываю себя, то есть играю их „по представлению“, как говорится. Такой для меня Хлестаков — до сих пор неопределенный, самое больное место в репертуаре. В структуре нашего спектакля он абсолютно оправдан. Но не во мне индивидуально».

Известно, что в истории мирового театра различают два основных направления: школу переживания и школу представления. Об этом Авилов не раз слышал от своего учителя, Валерия Беляковича. Но в эстетике Театра на Юго-Западе с самых первых шагов Белякович искал и нередко находил сочетание двух этих школ, двух направлений: множество его спектаклей родились на стыке, на пересечении «представления» и «переживания», хотя режиссер всегда был и остался приверженцем русской психологической театральной школы, в которой переживание исконно обреталось на первом месте. Но начинал он обучение своих неопытных молодых артистов именно с овладения методом представления (достаточно вспомнить первые спектакли студии!) — уже от него пролегал путь к переживанию, к глубокому вживанию в происходящее. И в этом была мудрость педагогики Валерия Беляковича — для самодеятельных артистов важно прежде всего «представить», ощутить себя в процессе игры. Без овладения элементами «школы представления» невозможно перейти к следующей, более высокой ступени — начаткам «школы переживания». Это — определенный и очень непростой путь…