Но не такого решения ожидали и желали противники Абеляра. «Полагая, что все будет потеряно, если дело станут рассматривать вне пределов их диоцеза, то есть в месте, где они не обладают правом „вести осаду“ судей и оказывать на них давление, мои противники, не питая доверия к справедливому суду, уверили архиепископа в том, что для него будет большим позором, если это дело передадут на рассмотрение в другой суд. Затем Альберик с Лотульфом тотчас же отправились к легату и стали настаивать на немедленном осуждении моей книги».

Конон Уррахский не был истинным богословом и не мог по достоинству оценить всю значимость дискуссии. Немец по происхождению, он в глубине души считал, что духовенство Франции состояло, с одной стороны, из опасных резонеров, а с другой — из столь же опасных фанатиков. Конечно, было бы правильнее полагаться на мнение того, кто обладал большим авторитетом в группе епископов, а именно архиепископа Реймсского, но, к сожалению, архиепископом Реймсским манипулировали Альберик и Лотульф, враги Абеляра. Готфрид Левский понял, что дело проиграно…

«Предчувствуя, каковы будут результаты этих интриг, он предупредил меня об этом и настоятельно убеждал меня отвечать на очевидную жестокость, проявляемую по отношению ко мне, лишь выказыванием удвоенной кротости, Эта столь явная жестокость и столь очевидное насилие, — говорил он, — могут лишь повредить моим врагам и мне принести только пользу… Вот таким образом он, мешая свои слезы с моими, утешал меня как мог».

Итак, как только заседание собора открылось, туда был призван Абеляр. «Там без всякого обсуждения и рассмотрения меня силой принудили своей собственной рукой бросить в огонь мою книгу». Собравшиеся хранили молчание. Один из противников Абеляра, испытывая, вероятно, потребность как-то оправдать собственное поведение, взял слово, чтобы объявить, будто он нашел в осужденной на сожжение книге еретическое положение. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы среди участников собора завязался ожесточенный спор. Один из них, тот, кого Абеляр назвал «некто Тьерри», принялся с великим жаром защищать его и громогласно произнес слова, которые в Священном Писании вложены в уста юного Даниила, защищавшего невинную Сусанну: «Итак, неразумные сыны Израилевы, не узнав истины, осудили вы дочь Израилеву», — только вместо «дочь Израилеву» он сказал «сына Израилева». Тогда вмешался архиепископ и наконец предложил выслушать самого Абеляра: «Будет хорошо, если брат наш изложит перед нами свое вероучение — тогда мы сможем соответственно либо не одобрить, либо одобрить его». Далее приведем слова Абеляра: «Когда же я поднялся с места, дабы исповедаться и изложить мое вероучение с намерением употреблять свойственные мне выражения, на мой лад, мои противники заявили, что мне требуется лишь одно: прочесть символ веры Святого Афанасия». Речь идет, как всем известно, о символе веры, в котором излагается доктрина о Троице, главная доктрина Церкви, традиционно приписываемая выдающемуся епископу из Александрии Афанасию Александрийскому; этот символ веры Афанасия, включенный в наши дни в состав богослужения в монастырях, тогда входил в собрание текстов, с которым был знаком «средний» христианин. «Любой ребенок мог бы его прочесть с тем же успехом, что и я», — замечает Абеляр, он воспринимает как еще одно тяжкое оскорбление тот факт, что его противники принесли ему письменный текст символа веры Афанасия, словно его содержание было Абеляру неизвестно. «Я прочел его, как мог, рыдая, вздыхая и проливая слезы».

Тотчас объявили об окончании собора. Было решено, что Абеляр должен быть наказан и заточен в стенах расположенного неподалеку монастыря Святого Медарда, настоятель которого присутствовал на соборе. Без сомнения, аббат не разделял чувств лиц, возглавлявших слушания, так как сам Абеляр пишет: «Аббат и монахи этого монастыря, уверившись в том, что я останусь у них, встретили меня с великой радостью и расточали мне всяческие знаки внимания, тщетно пытаясь меня утешить». Увы, рана Абеляра была слишком глубока. Вот в каких, буквально терзающих душу выражениях описывает он свои страдания:

«Какая боль, какое горе, какой стыд и какое отчаяние терзали меня тогда, все, что я тогда чувствовал, я не могу сейчас высказать. Я сравнивал муки, которые испытывала моя душа, с муками, которые прежде испытало мое тело, и считал себя несчастнейшим из всех людей. При сравнении с нанесенными ныне тяжкими оскорблениями прежнее предательство казалось мне ничтожным, и я менее сожалел о том, что мое тело было изувечено, чем о том, что было обесчещено мое имя».

Было бы ошибкой услышать в этих словах лишь жалобы уязвленной гордыни. Абеляр был поражен в самое болезненное место: стараясь как можно доходчивее изложить свои взгляды, он так и не смог добиться того, чтобы его поняли, не сумел рассеять подозрения, явно рожденные в результате происков недругов, и его несправедливо наказали за то, что было всего дороже его сердцу. «Гонения, коим я подвергался, не имели иной причины, кроме моих честных намерений и моей приверженности вере, каковые и подтолкнули меня к написанию книги». Абеляр смиренно принял жестокий удар, обрушившийся на него ранее, потому что это было возмездие, это была кара за совершенную ошибку, за грех. Здесь же кара оказалась незаслуженной, ибо он не совершил ни ошибки, ни преступления, на нем не было вины, к тому же его «наказали в той области», которой он посвятил всю свою жизнь. Абеляр, вполне способный при случае выказать определенный цинизм, тем не менее был человеком чувствительным, и у него вырвался вопль уязвленного сердца: «Боже! Праведный судия! С какой желчью в душе, с какой горечью я осмеливался восстать и обвинять Тебя в моем безумии, часто повторяя ту жалобу блаженного Антония, что звучит как вопрос: „Благой Иисус! Где же Ты был?“».

Только с течением времени становится понятна вся глубина страдания, заключенная в этих жалобных сетованиях: увы, в тот момент Абеляр еще не знал, что эти страдания всего лишь прелюдия к трагедии, которая произойдет в его жизни.

Однако был человек, который, похоже, то ли предчувствовал, то ли действительно предвидел такой печальный конец. Далеко в Бургундии, за крепкими монастырскими стенами, в тени высоких башен монастырской церкви Клюни о чем-то размышлял человек… Всего лишь несколько недель назад он, Пьер (Петр) де Монбуазье был простым приором небольшого монастыря Домен в Дофинэ. Узнав о смерти аббата Клюнийского монастыря tyro, он, как и все остальные приоры ордена, отправился в главное аббатство. Если верить хроникам того времени, едва он вошел в зал, где собрались все члены капитула, так «тотчас же все монахи встали, устремились к нему, подняли его с места, и, как того требует устав, препроводили его к месту настоятеля и объявили о своем ему повиновении». Петр, которого вскоре нарекли Достопочтенным, стал с того дня аббатом монастыря Клюни; ему еще не исполнилось тридцати лет, а он уже полновластно управлял орденом, в составе которого было более 1500 монастырей, церквей и небольших обителей, ибо, как он сам написал, «великое множество монахов образовало толпу… покрывавшую всю сельскую местность во Франции». И произошло это в основном под влиянием монастыря Клюни — своеобразной «отправной точки» религиозного пробуждения, начавшегося в XI и достигшего расцвета в XII веке. Тот, кому на протяжении тридцати лет предстояло управлять насельниками монастырей, был человеком скромным, слабого здоровья, как будто совершенно неприметным, кроме одной выдающейся черты — поразительной способности проникаться ко всем симпатией и порождать в других ответные чувства. «Он, казалось, был любезен со всеми и потому был всем приятен, — пишет тот, кто провел рядом с ним многие десятилетия, монах Клюнийского монастыря Рауль, — из-за своей доброты он стал благом для всех». Петр Достопочтенный прослышал о том, что произошло на Суассонском соборе, он узнал об осуждении Абеляра. И вот этот человек, которому его важный пост и многочисленные связанные с ним обязанности, казалось бы, не должны оставлять ни сил, ни времени ни на что другое, пишет известному философу письмо. Настоятелю была известна история Абеляра, впрочем, она была известна всем, однако она привлекла его особое внимание, потому что еще в ранней юности он слышал об Элоизе, интересовался ее судьбой и, несомненно, был потрясен произошедшей драмой. Он догадался, какая тоска снедала Абеляра, в каком отчаянии тот пребывал, натолкнувшись на стену непонимания, и тревожился, опасаясь, что постепенно Абеляр может замкнуться в своем одиночестве.