Изменить стиль страницы

На Брюсова – человека, так же, как на Брюсова поэта, с величайшей легкостью надеваются всякие маски. Кто каким Брюсова хотел, таким его и имел. Роковой гений, загадочный волшебник, трагический художник, эгоистический позёр, холодный и хитрый литературный честолюбец, таинственный герой, маг, спирит, дон Жуан, Наполеон, анархист, черносотенник, космополит, скептик, сплетник, ницшеанец, солипсист, кружковист, брезгливый москвич, скрытный, острый и рассудочный, — как только его не определяли, кем для себя не делали! И Брюсов со всеми был действительно тем, кем его желали видеть (Антон Крайний. [Гиппиус З. Н.] Валерий Брюсов, человек-поэт // Русская мысль. 1910. № 2. С. 14-18).

Твои годы были прояснением одного лика, мои – сменой двойников. При замкнутости моей души, при моей привычке везде, передо всеми носить маски, при моей вечной лжи передо всеми (о, я так люблю правду, что предпочитаю таить ее в себе!) — эта смена совершалась тайно, невидимо. Одну износившуюся маску я заменяю другой, сходной – всем казалось, что я тот же, и никто не примечал, что под этой сходной маской уже другое лицо, другой человек… (Письмо К. Д. Бальмонту от 5 апреля 1905 года // ЛН-98. Кн. 1. С. 162).

В каждом лирическом стихотворении у истинного поэта новое «я». Лирик в своих созданиях говорит разными голосами, как бы от имени разных лиц. Лирика почти то же, что драма, и как несправедливо Шекспиру приписывать чувство Макбета, так ошибочно заключать о симпатиях и воззрениях Бальмонта на основании такого-то его стихотворения. Индивидуальность поэта можно уловить в приемах его творчества, в его любимых образах, в его метафорах, в его размерах и рифмах, но ее нельзя выводить прямо из чувств и тех мыслей, которые он выражает в своих стихах (Брюсов В. Miscellanea // Эпоха. Кн. 1. М., 1918. С. 213).

Помню, мы с нетерпением ждали очередной книги Брюсова, и наконец она появилась в свет. То были «Все напевы». «Все перепевы», — жалобно сказал Е<вгений> И<ванович> <Боричевский>, поглаживая книгу рукой. А между тем, в книге был такой шедевр, как «К стене причалил челн полночный». Я любил «Обряд ночи» («Словно в огненном дыме и лица и вещи»…). Е<вгению> И<вановичу> нравились строки: «Как на костер всходил на ложе, как в плаху поникал на грудь». Я находил их надуманными и искусственными. Конечно, «La belle dame sans merci!» [165]было итогом брюсовской эротики, кто лучше его понимал беспощадность страсти — «И погрузи мне в сердце руки, La belle dame sans merci!» — в заключение восклицал поэт. Не было ли это началом конца? Но все это были отдельные удачи, кстати в смысле поэтическом ничем не отличающиеся от предыдущего Брюсова. Случай со «Всеми напевами» поучителен. <…> Для непосредственного лирического воплощения не нашлось душевных сил, и вместо поэзии возникла «литература». Мы были опечалены неудачей любимого поэта: его желание писать «книги» стихов на этот раз сослужило ему плохую службу (Локс К. С. 49, 50).

Брюсов — далеко не тот раб лукавый, который зарыл в землю талант своего господина; напротив, от господина, от Господа, он никакого таланта не получил и сам вырыл его себе из земли упорным заступом своей работы. Музагет [166]его поэзии — вол; на него променял он крылатого Пегаса, и ему сам же правильно уподобляет свою тяжелую мечту. Его стихи не свободнорожденные. Илот искусства, труженик литературы, он, при всей изысканности своих тем и несмотря на вычуры своих построений, не запечатлел своей книги красотою духовного аристократизма и беспечности. Всегда на его челе заметны неостывшие капли трудовой росы. Недаром он на разные лады воспевает «суровый, прилежный, веками завещанный труд» <…>

Над всеми способностями духа преобладают у него прилежание и рассудок, и сухое веяние последнего заглушает ростки непосредственности и живой, святой простоты. Его стихи, лишенные стихийности, не сотворены, — они точно вышли из кузницы, и даже мгновенья, свои излюбленные «миги», Брюсов кует. <…>

Поэт менее всего музыкальный, жесткий в слове и сердце, он не свободный художник; он делает свои стихотворения, он помогает своим стихам, и не льются у него радостные звуковые волны, и утомляют его преднамеренные стопы его рассчитанные шаги. Уже одна фонетика его стихов показывает, что он талант заработал, а не нашел его в себе, как прирожденный клад. <…>

Отвлеченное и конкретное, высокое и низменное, старинное и современное делают из его стихов пеструю амальгаму, а не органическое единство. <…>

Прозаическая сознательность Брюсова, недреманное его умственности проявляются и в общей печати интеллектуализма, лежащей на его стихах, и в отдельных глубоко характерных моментах его стихотворений. Например, он смотрит на радугу и сейчас же сам разбивает ее иллюзию и восклицает: «Знаю — ты мечта моя!» Он слишком знает. <…>

Трудолюбивый кустарь поэзии, Брюсов долго работал по заграничным образцам. Поэт повторяющий, мыслитель чужих мыслей, эхо чужих эпиграфов, он так заслонен другими, что не видишь его самого, не знаешь его собственного лица. Где-то позади осталась жизнь, отстала от его стихов, и перед нами развертывается одна литература. <…>

Нельзя, однако, безнаказанно писать стихи: невольно приобщишься к поэзии. Это случилось и с Брюсовым. <…> Есть у него ряд стихотворений, проникнутых сжатостью и силой <…> есть красивые картины моря и гор, и величественных зданий <…> и памятников, есть и задумчивый портрет женщины с большими «бездонными зрачками», — все отблески не столько личной, не столько своей, сколько обшей накопившейся в литературе объективной талантливости. <…> Если Брюсову с его сухой и тяжеловесной поэзией не чуждо некоторое своеобразное величие, то это именно — величие преодоленной бездарности (Айхенвальд Ю. С. 387—399).

У меня есть стихотворение о радуге, в котором я между прочим признаюсь, что знаю, как объясняет этот феномен современная наука:

Знаю: ты — мечта моя!

Нашелся критик, который яростно разбранил меня за это скромное познание, объявив, что, обладая им, нельзя быть поэтом. Такое откровенное требование, чтобы поэт был непременно невеждою, столь примечательно, что имя критика стоит сохранить: это — Ю. Айхенвальд (Брюсов В. Miscellanea // Эпоха. М., 1918. С. 112).

Валерий Брюсов — «мэтр». Против его авторитета не спорили. Как писал когда-то Блок, — «он мог опрокинуть чернильницу на любую поэтическую репутацию», – и все чувствовали, что он сделать это вправе, в качестве тогдашнего верховного судьи русской поэзии. <…> На книгах Брюсова мы учились писать стихи, «Все напевы» или «Венок» мы перечитывали в сотый или двухсотый раз со стремлением проникнуть во все тайны того, что тогда нам казалось совершенством. Самый холод этого совершенства, самая окаменелость его прельщали нас и казались залогом какой-то высшей истинной красоты. <…>

Конечно, это был очень большой талант. Айхенвальдовскую легенду о «преодоленной бездарности» пора бы давно оставить. В Брюсове острый и сильный дар сказался сразу… Зачисление Брюсова в тупицы можно объяснить только глухотой и слепотой к самой сущности, к самой ткани искусства. <…>

Что в брюсовских стихах нестерпимо? Отчего они в целом оставляют все-таки тяжелое и унылое впечатление? Вовсе не отсутствием «благодати», о которой говорил Айхенвальд, тому виной. Благодать есть, ее с избытком хватило бы на добрый десяток других поэтов, изо всех сил притворяющихся сугубо благодатными. Нестерпимо напряжение. Брюсов называл Пушкина своим учителем и думал, что продолжает его, а между тем он не захотел — или не смог — перенять у Пушкина его самой чудесной, самой лучшей черты – легкости, внутренней свободы, простоты. Пушкин, обладавший единственным и беспримерным тактом (или, если угодно, чутьем) в искусстве, прежде всего и яснее всего чувствовал ограниченность его возможностей, призрачность его обещаний и свершений, — и потому никогда не позволял себе «священнодействовать» в поэзии. Он держался в поэзии всегда чуть-чуть «спустя рукава», этой самой своей напускной небрежностью давал больше понять, чем любым серьезничанием. Пушкин легко трагичен. А Брюсов вечно на ходулях. <…> Брюсов занят только великими и возвышенными предметами, он ничего за ними не видит, ни настоящего человека, ни настоящего мира, ни настоящей жизни. <…>

вернуться

165

Бессердечная красавица (фр.).

вернуться

166

Myзагет, или Мусатет — предводитель муз, одно имен бога Аполлона (гр.).