Материалисту же он мог из озорства выкрикнуть: «Есть явления, доказывающие иной мир». Не верил же он — ни в духов, ни в материю; но оборотной стороной этого скептического неверия было огромное любопытство: ко всему темному, неизученному; он сам же ловился на этом любопытстве, с нездоровою любознательностью перечитывая все, что писалось о передаче мыслей на расстоянии <…>
На этом же основании с исступленною страстью изучал он средневековые суеверия; ведь в нем роился уже средневековый роман «Огненный Ангел»; и фигура Агриппы, полушарлатана, полуоккультиста, полугуманиста, из слов вылезала его: «Знак Агриппы… Что думаете об Агриппе?» – ко мне приставал этот полуспирит, материалистически разглагольствовавший о «флюидах», полускептик, высказывающий: «За Бога, допустим, процентов так сорок; и против процентов так сорок; а двадцать, решающих, – за скептицизм».
Пятнадцатый век, сочетающий магию с юмором свободы мысли Эразма, став фоном его романа, — его волновал: крохоборствовал он, собирая штрихи для героев, задуманных среди знакомых, но их превращал в фантастику, в дым суеверий, в XV век; собирал он себя для героя романа, для Рупрехта, изображая в нем трудности нянчиться с «ведьмой», с Ренатой; натура, с которой писалась Рената, его героиня, влюбленная в Генриха, его увиденного Мадиэлем, есть Н.<И.Петровская>; графом Генрихом, нужным для повести, служили ему небылицы, рассказанные Н<иной Ивановной> об общении со мной; он, бросивши плащ на меня, заставлял непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною — точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме, который-де он практикует; когда стали печататься главы романа «Огненный Ангел», я понял «стилистику» его вопросов ко мне.
Опрокидывая старый Кёльн в быт Москвы, он порою и сам утеривал грани меж жизнью и вымыслом; так, москвичи начинали в его представлениях жить современниками Неттесгеймского мага, Эразма, доктора Фауста; местность меж Кёльном и Базелем — между Арбатом и Знаменкой: черт знает что выходило, приняв во внимание, что Н<ина Ивановна> подавала ему материал для романа и своею персоною, и фантастикой своих вымыслов обо мне и наших отношениях; вполне понятно его тогдашнее любопытство ко мне, как художника-романиста; и вместе с тем понятна все растущая ко мне ненависть как к воображаемому противнику в чисто личной трагедии: Н<ина Ивановна>, со свойственным истеричкам талантом делала все, чтобы его раздразнить; и с тем же талантом она делала все, чтобы мне нарисовать образ Брюсова в самом непривлекательном виде; она представляла себя объектом его гипнотических пассов; став между мною и Брюсовым, спутавши все карты меж нами, сама она запуталась вчетверо; и результатом этой путаницы явился морфий, к которому стала она — увы! прибегать с той поры (Белый А. С 312—314).
В «Огненном Ангеле» поиски магии сказывались – знакомством с историей оккультизма; я знаю, что Брюсов действительно увлекался магизмом; и раньше еще он забрел в спиритизм; он не брезговал сомнительной атмосферой гипнотических опытов; гипнотизировал он, заставляя служить себе, гипнотизировал долго меня, Соловьева, Эллиса <…> (Белый А. –2. С. 257, 258).
Смешных легенд в те годы о Валерии Брюсове ходило множество, и все они почему-то окрашивались в один цвет: черный. Всего больше этому способствовали А. Белый и С. Соловьев. Ничего, кроме облика лубочного демона, не узрел А. Белый в личности Брюсова — глубокой, неисчерпаемой, неповторимой…
Будучи человеком бездонных духовных глубин, Брюсов никогда не обнаруживал себя перед людьми в синтетической цельности. Он замыкался в стили, как в надежные футляры, — это был органический метод его самозащиты, увы, кажется, мало кем понятый. <…>
Он подставлял лицо и душу палящему зною пламенных языков и, сгорая, страдая, изнемогая всю жизнь исчислял градусы температуры своих костров. Это было его сущностью, подвигом, жертвой на алтарь искусства, не оцененной не только далекими, но даже и близкими, ибо существование рядом с таким человеком тоже требовало неисчислимых и, хуже всего, не экстатических, а бытовых, серых, незаметных жертв
Для одной прекрасной линии своего будущего памятника он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь (Петровская Н. С. 57, 58).
…Если принять во внимание, что осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н. Петровской, а в начале 1905 года вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя я в «Весах», оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы в «Весах», ведь нас крыли в газетах, в журналах, в «Литературно-художественном кружке»; и я должен сказать: мы оба перешагнули личную вражду, порой даже ненависть — там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения под флагом символизма; и в дни, когда Брюсов слал мне стихи с угрозой пустить в меня «стрелу», и в дни, когда я ему отвечал стихами со строчками «копье — мне молнья, солнце — щит», и в дни, когда он вызывал меня на дуэль – со стороны казалось: все символисты – одно а Белый – верный Личарда своего учителя Валерия Брюсова (Белый А. С. 453).
Белый писал мне длинные письма (часто, как потом я убедилась, отрывки из готовящихся к печати статей…) <…> После нашего разрыва, весной 1905 года, мы с В. Брюсовым привязали к ним камень и торжественно их погрузили на Саймы. Так хотел В. Брюсов (Петровская Н. С. 36),
Для меня это был год бури, водоворота <1904-1905>. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Большая часть переживаний воплощена в стихах моей книги «Stephanos». Кое-что вошло и в роман «Огненный Ангел». Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова.
Литературно я почти не существовал за этот год, если разуметь литературу в Верленовском смысле. Почти не работал: «Земля» [132]напечатана с черновика. Почти со всеми порвал сношения, в том числе с Бальмонтом и Мережковскими. Нигде не появлялся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух врагов. Я его вызвал на дуэль, но дело устроилось: он извинился.
Весну 1905 я провел в Финляндии, на берегу Саймы.
С осени началось как бы выздоровление. Я вновь обрел себя. <…>
Я прервал свой дневник в конце 1903 г. За 1904, 1905 и 1906 гг. сохранилось лишь несколько отрывочных заметок. Жаль: то были года очень интересные и очень остро пережитые мною (Дневники. С. 136).
В переживаемые нами дни считается почти неприличным говорить о литературе. Думаю, что это несправедливо. Вся Россия увлечена в борьбу за свободные формы жизни, но все же это борьба за формы. Когда цель будет достигнута, когда свобода действительно будет завоевана, надо будет наполнить эти формы содержанием, а содержание могут дать лишь наука и искусство. Если искусство, если наука не клонили головы под мертвым веяньем деспотизма, они не должны клонить ее и под бурей революции (Письмо С. А. Венгерову от 29 октября 1905 года // Максимов Д. Поэзия Валерия Брюсова. Л., 1940. С 197).
Литература должна стать партийной. <…> Долой литераторов беспартийных! Долой литераторов сверхчеловеков! Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, «колесиком и винтиком» одного-единого, великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса. Литературное дело должно стать составной частью организованной, планомерной, объединенной социал-демократической партийной работы. <…> Абсолютная свобода есть буржуазная или анархическая фраза (ибо, как миросозерцание, анархизм есть вывернутая наизнанку буржуазность). Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя (Ленин Н. Партийная организация и партийная литература // Новая жизнь. 1905. 13 нояб. № 12).
132
«Земля» – драма Брюсова , вошла в книгу «Земная ось».