Изменить стиль страницы

— Ну… — возможность поговорить о себе самом представлялась Фертику так редко, что сейчас она захватила беднягу врасплох, однако фланговые удары амфетамина его по нервной системе, заставили Фертика двинуться дальше, — …конечно, когда я был юн, греческаялюбовь пребывала под полным запретом. Мой отец, такой, знаете, жестокийбыл человек, он… он как-то поймал меня с одним конюшенным мальчишкой, мне тогда было шестнадцать, и чуть шкуру с меня не спустил хлыстом…

— Чушь, — кратко отозвался Уоттон.

— Нет-нет, уверяювас, это правда.

— Мой дорогой Фертик, — Уоттон смаковал дым, позволяя колечкам его завиваться вокруг своего подбородка экстравагантной ассирийской бородой, — я усомнился не в том, что отец выпорол вас, но лишь в том, что это причинило вам настоящую боль. Ваши вкусы — вы сами нередко рассказывали мне о них, да и Гэвин глубокоих изучил — склоняют вас к болезненным наслаждениям.

— Вы не понимаете, Генри, — мой мазохизм зародился позже. В тридцать лет, отчаявшись стать таким, как все, и желая жениться, я начал лечиться у знаменитого сексолога, профессора Хилверсума. Он уверял, что добился больших успехов в излеченииот гомосексуализма. Вы, нынешние молодые люди, даже понятия не имеете, какой позор навлекали тогда на человека подобные склонности.

— Да ну?

— Хилверсум свято верил в создание условного рефлекса отвращения; методы его были жестки — жестоки даже. Нас переодевали в больничные халаты, выбривали лобки — довольно грубо, австралийскими машинками для стрижки овец. Кое-кто из пациентов говорил мне, что за особое вознаграждение профессор проделывает и штуки похлеще, а я тогда очень серьезно стремился вылечиться.

— Ну вот, обритых, нас пристегивали ремнями к кушеткам. И закрепляли на теле проводящий пояс. Клиника Хилверсума была оснащена всеми атрибутами медицинской ортодоксии.

— А дальше?

— Потом нам показывали фильмы и фотографии. Изображавшие голых мальчиков и юношей. Картинки были по нынешним меркам безобидные, но нам их вполне хватало, чтобы возбудиться. Однако, едва возбудившись, мы тут же получали через пояс мощный удар током. И происходило это, даже если видимыхпризнаков возбуждения не было, — думаю, они следили за частотой наших пульсов.

— Конечно, — продолжал Фертик, поглядывая на лица своих немного оторопевших слушателей, — в моем случае лечение успехом неувенчалось. Вместо того, чтобы ассоциировать гомосексуальность с болью и отказаться от первой, я с энтузиазмом принял вторую, как неотъемлемую часть гомосексуальной любви.

Молчание снова повисло над их концом стола. Затем от окружавших скульптора пьяных горлопанов отделился и направился к ним высокий худой мужчина немного за тридцать, с короткими сальными волосами, липнувшими к прыщеватому лбу. Уоттон отметил хороший некогда костюм от Армани и открытую на шее рубашку из «Томаса Пинка». «Я невольно подслушал ваш разговор, — протяжно произнес мужчина, — но ведь гомосексуальность. — как и „стиль жизни геев“ — категория, пожалуй, все же неверная. — Он примолк, чтобы утереть прохудившийся от кокаина нос. — Сиди я в кутузке, я несомненно стал бы содомитом, но в данных условиях предпочитаю инвагинацию…»

— Эй, постой! — в высшей степени вагинальная молодая женщина — полная теней ложбинка между грудей, крошечное платье, состоявшее более из разрезов, чем из шелка, — подошла, словно дождавшись за кулисами нужной реплики, и повисла на шее мужчины. — Ты что, Кэл, слинять надумал?

— Вы знакомы? — игнорируя помеху, Гэвин соединил трех мужчин начертанной пальцем в воздухе ломанной линией. — Генри Уоттон, Фергюс Роукби, а это Кэл Девениш, писатель.

Уоттон наклонил на полградуса голову. «Слышал о вас… правда, не помню что».

— А я о вас, — Девениш основательно приложился к стакану с виски. — Вы ведь приятель Дориана Грея, верно?

— Вы с ним знакомы знаете?

— Учился с ним в Оксфорде. Не моя компании, разумеется, — выпускники частных школ, дрочилы из обеденных клубов. Смешная публика. Он тогда мало где показывался, но, сколько я понимаю, этопеременилось.

Их снова прервали, на сей раз гораздо навязчивее. Над другим концом стола воздвигся, подобный незваной статуе Сталина, скульптор. «Мы едем к китайцам — к китайцам поедете, вы, пидоры сраные?» Двое его фабрикаторов — люди, хорошо знавшие, с какой стороны намазывают масло на мемориал жертв геноцида — рывком распрямили скульптора и поволокли прочь. «Послушайте, — сказал Кэл Девениш, когда они удалились, — не хотите все трое заглянуть ко мне домой?» И, сунув покрытую никотинными пятнами ладонь под девичий подол, прибавил: «Могу предложить хорошие вина, и порошка МДМА [75]у меня хоть засыпься…»

— А кокаин? — тоном вымогателя поинтересовался Уоттон.

— Какой-то есть точно, — и поверьте, если чего не найдется, все можно будет добыть мгновенно. У меня прямо под рукой отличный источник.

— Ну тогда… — Уоттон поднес палец к глазной повязке, словно та была маленькой черной шляпой, — ведите нас, милый мальчик.

* * *

Небольшой дом, в котором обитал Кэл Девениш, стоял, приникнув к железнодорожной насыпи, на восточной окраине Уорвуд-Скрабз, этой столичной прерии. Глубокой ночью, вырубив башку кокаином либо героином, или неопрятно напившись, или провоняв, точно скунс, Девениш лежал, размалеванный в тигровую полосу оранжевым светом уличных ламп, пробивавшимся сквозь венецианские жалюзи окна, и ощущал тряску, и лязг, и колыхания поездов с ядерными отходами, и истово молился, чтобы один из них своротил прямиком в его потную каменную конуру. В холодном свете следующего утра, морщась от боли в изъязвленной, разъедаемой ядовитой желчью гортани, он стоял в ванной, вцепившись в края раковины, и отрешенно вглядывался в свои чернобыльские глаза — так, словно катастрофа, которую он в них видел, произошла в далекой стране, о которой он почти ничего не знал.

Третий роман Девениша, «Вялая жатва», имел немалый успех. Книга получила серьезную премию и продавалась в сносных количествах. Обретенной известности хватило, чтобы набрать авансов, которых доставало еще на пять лет беспутной жизни, однако поведение Девениша становилось все более необузданным, а следующая рукопись — все более неподатливой, — и он потихоньку перемещался из рядов многообещающих молодых авторов, в ряды исчерпавших себя неудачников средних лет.

В своем придорожном доме Девениш баловался наркотиками и трахал девиц. Время от времени он приглашал в гости умников, с которыми когда-то водился, и давал себе удовольствие почувствовать, что будет и покрепче их, — накачивая гостей наркотой, пока те не валились под стол (один в доме имелся), — и поумнее, — заговаривая их до изнеможения.

Он и Уоттон были словно созданы друг для друга. Уоттон прошел через парадную дверь, ведшую прямо в комнату, в которой владычествовали бумажные скирды. Кормовые брикеты эти имели в высоту все четыре фута и содержали тысячи листов самой разной писанины. Всякий раз, как издатель присылал Девенишу на восторженный отзыв гранки готовой к печати книги или напечатанную газетой статью — его либо о нем — или даже изданную книгу, все они добавлялись к этому могильному кургану, ожидавшему обращения в бумажную пульпу. Раз в каждые два месяца Девениш забирался в свои бумажные угодья, охотясь за рукописью так все еще и не написанного романа, в надежде, что из этих беллестристических энзимов вдруг да и народится, как в грандиозном биологическом эксперименте, альтернативный мир. «Вам не приходилось слышать о безбумажном делопроизводстве?» — ухмыльнулся Уоттон, направляясь прямиком к самому приметному в комнате креслу, причудливому сооружению, смахивающему на трон Прекрасной Эпохи. Гэвин с Фертиком удовольствовались прибитой до полной покорности софой.

— Выпьете? — спросил хозяин и, поскребя покрытый коростой лоб, утопал на кухоньку, находившуюся на задах дома, чтобы вынести оттуда, точно помои, стаканчики с виски, водкой и вином. Девица, носившая прозвище Зиппи (сокращение от Зулейка, с полным безразличием уверяла она), разнесла напитки по комнате, раздавая гостям. Выйдя из кухни, Девениш тотчас же снова подхватил прерванную нить разговора, как если б прошли всего лишь секунды — а не без малого час, — одновременно выстраивая, точно полоски рыбного филе, дорожки наркотика на расписанном ивами блюде. «Для людей, отдающих предпочтение сексу с представителями собственного пола, вынужденная необходимость усматривать в этом некую сущностную составляющую собственных личностей, была несчастьем. В конце концов, гомосексуальность определяется, как патология, лишь при противопоставлении ее предположительной нормальности гетеросексуальности. Вы… эмм… геивпали в большую ошибку, приняв простой атрибут за сущность».

вернуться

75

Наркотик «экстази».