Изменить стиль страницы

То была странная смесь субстанций, полученных от всех пятерых. Один кубический сантиметр из той руки, другой в эту, рука на руке на руке, черная на белой на коричневой, а между тем сквозистый хоботок зондировал каждую из них. «Кровь поровну пила она из нас / Твоя с моей в ней смешаны сейчас». [28]И когда все было кончено, темп не столько убыстрился, сколько вообще истаял в софистике их коллективного сознания. Все пятеро двинулись, точно люди Майбриджа [29], чтобы вступить в схватку, — каждый казался прочим тянущим за собой вереницу куда более плотных остаточных изображений, — а музыка позвякивала и тренькала, и подвывала и бухала, омывая их тела. Любовь! — пропел обреченный юноша. — Любовь разорвет нас на части.

Полунагие, они раскачивались в несообразных кущах мотающихся рук, притирающихся промежностей. Их порхающие языки будоражили дымный воздух, тряпица с амилом переходила от одного к другому. Все они уже были на взводе, кошмарном, Дориан увильнул от одних рук, потом от других и, маневрируя, занял, наконец, нужную ему позицию в том, что можно назвать лишь цепочкой стоячего совокупления. Впрочем, ей предстояло дать Дориану последнее на этот и все последующие вечера соитие с Германом, поскольку после нескольких колющих выпадов Дориан выпрыгнул из череды содомитов, пересек, пошатываясь, комнату и исчез в темном проеме двери.

Герман был брошен и был он помешан. Глаза его опустели, иссиня-черные щеки испятнала белая пена. Хозяин покинул сцену раньше времени, словно предоставляя своим гостям возможность испытать любые разнообразные и приятные комбинации, какие только придут им в головы. Что они и проделали — уж проделали, так проделали, пока не явился старый деятельный дурак, никому не послушное солнце, и карета Золушки не обратилась в… «Ягуар».

Как Германа подсадили в машину в конце Мирд-стрит, так его там же и высадили — в загаженном полусвете, бывшим для него естественным освещением. Уоттон сидел за рулем, резкий профиль его награвировывался на оконном стекле, ужасная слизь покрывала уголки свинцового рта. Он повернулся к Герману. «Поскольку роль вашего покровителя принял на себя Дориан, думаю, будет только воспитанным щедро вознаградить вас за ночь столь чарующего исполнения». И Уоттон извлек из жилетного кармана упаковку наркотика, толщина которой превосходила ширину.

— А, давай. — Герман взял наркотик и вылез из машины. Прежде, чем хлопнуть дверцей, он наклонился, чтобы сказать: «Ухлебывай», — самым механическим и бесчувственным голосом, какой Уоттон когда-либо слышал.

После того, как Герман ушел, приволакивая по улочке болящие, изжаленные ноги, Уоттон несколько минут просидел, смакуя безумие. А после включил двигатель.

* * *

Снова в стоящей торчком комнате Рыжика, жилец которой съехал, бросив любимое сиденье от автомобиля. Остатки вчерашнего ужина — «Тиунал» и пиво «Специальное» — усеивали гниющую мальчу, словно странные фрукты. Герман, качнувшись, присел на этот джунглевый пол. Пока он собирал приблуд и готовил дозу, в сознание наблюдателя наверняка успели б пробиться резкие звуки — рев машин, сирены, выкрики, — вплывавшие в открытое окно захламленной комнаты. Уоттон выдал ему на чай целую кучу бежевого героина, и Герман собирался принять его весь. Он даже не позаботился подмешать к гаррику лимонную кислоту — или хоть уксус, — чтобы тот как следует растворился, и набирал жидкость в шприц из сальной ложки, не фильтруя.

Когда он закатал рукав, чтобы ввести жижу в центряк, всю его позу пронизало сломленное отчаяние. На этом этапе наблюдатель мог бы заметить отблески слез на его щеках и понять, что Герман решил покончить с собой. Но что мог бы сделать какой угодно наблюдатель? Слишком поздно уже, ведь верно? Не умри Герман в этот день, он умрет в другой и совсем не далекий. Гипотетическому доглядчику было бы глупо, не правда ли, винить себя в этой неизбежной — и даже не преждевременной кончине. Не правда ли?

Колоссальный заряд шприца отправился по назначению и Германа бросило в последнюю бездну. Кровь, прихлынув, застучала во внутреннем ухе, как электронная дробь изображаемой синтезатором ударной установки. Смерть Германа — была ли она странной разновидностью боя набатного колокола? Взывал ли тот к Лондону — да и взывал ли к чему-нибудь вообще?

* * *

Уоттон уже укрылся в своем доме в Челси — такова была безумная живость его езды. Стоял в гостиной со стаканом утреннего фруктового сока в руке, глядя на человека-качалку. Где-то невдалеке мотоинструмент сверлил дыры, словно стараясь понадежнее пристегнуть мир к настоящему. «Смерть, — вслух рассудил Уоттон, — это первый и самый важный шаг в любой карьере».

* * *

На другом берегу реки во всей своей прелести лежал поверх японского покрывала Дориан. Мог ли он слышать буханье крови в Сохо? Лицо его определенно подергивалось в такт ужасному, напористому ритму. Если бы только тот прекратился — но нет, напротив, он разбудил Дориана. Юноша встал, мучительное воспоминание о ночном веселье размазалось по его красивому лицу. Он проковылял в гостиную: шторы раздернуты, раскиданные по ковру ошметки наркотического и педерастического разгула ярко освещены. Ну и ночка! Гости удалились, забыв выключить девять мониторов. Да, вот они, все девять катодных Нарциссов, вышагивают и поворачиваются в такт вульгарному уханью его похмелья. Он подошел к экранам и удары в висках возвысились до крещендо, как если бы некий взломщик, проникший в его душу, пытался пробиться наружу и удрать. И тут Дориан увидел это: лица на всех экранах изменились — и к худшему. Преувеличенно презрительная гримаса искривила безупречный прежде рот. Такое искажение совершенной симметрии было похуже, чем заячья губа на заурядном лице. Поморщившись, он придвинулся поближе — наверное, на экраны попал какой-то жир или жидкость? Но нет. Дориан придвигался все ближе и ближе, пока единственным, что ему удавалось различить, не оказались цепочки точек, ведшие в будущее. Виски Дориана гудели, как колокол, это совесть его стучала в них изнутри.

Лицо Дориана. Лицо Уоттона. Лицо Германа. Лицо Дориана. Лицо Уоттона. Лицо Германа. Глаза широко раскрыты. Глаза широко раскрыты. Глаза широко раскрыты. Кассеты докрутирилсь до конца и встали. Рвота на подбородке Германа. Рвота на подбородке Германа. Рвота на подбородке Германа. Триада чего бы то ни было оплачена щедро — в монете злосчастья.

Часть вторая

Воспроизведение

6

Встанем и отойдем подальше от мертвого лица Германа, потому что, послушайте, ведь именно так все и делают. Встают и отходят подальше от лиц мертвецов. Отшатываются — и при этом сбрасывают со счетов целые годы. У новизны имеются свои воздаяния. И лишь очень немногие из мертвых удостаиваются способности протянуть из потусторонности призрачную руку и похлопать кого-то, им прежде знакомого, по плечу. Некое теплое тело, в самый разгар дня спешащее по людьми запруженной улице на важную встречу со старым другом.

Десять долгих лет. Камера, выхватывающая из города нескольких человечков, делающая снимок каждый, ну скажем, час, что она может сказать нам о течении времени? Только одно, — что вон ту или эту часть здания заменили другой, а мы того даже и не заметили. Лучше не медлить. Не обращать внимания. Дни и ночи ускакивают, как стробоскопические картинки, в прошлое, машины уплывают по улице рекою огней, а время — это лишь приливы скуки и отливы ее.

На Шарлотт-стрит прошло десять лет. Заголовки газет, реявших поверх рук, что нависали над столиками кафе, вопили: «Гражданская война в Югославии!», «Число жертв убийцы из Милуоки достигло 18!».

Среди несчетных побалтывающихся в толпе тел, присутствовало одно, спешившее, выдавливавшее себя из людской массы подобно тому, как шулер выдавливает карту из колоды. То был Бэзил Холлуорд. Он постарел на десять лет, это верно; похудел, побледнел — похоже, чувствует себя далеко не лучшим образом, — но очевидно и то, что человеком он стал добропорядочным: отмыт дочиста — серый однобортный костюм, белая рубашка, кожаные туфли — и от наркотиков чист тоже. Взгляд сквозь лишенные оправы очки ясен и прям, в поступи ощущается живая целеустремленность, — как будто здоровье и силу можно вернуть одним только неумелым притворством.

вернуться

28

Джон Донн (1572–1631) «Блоха» (пер. И. Бродского).

вернуться

29

Идвирд Майбридж (1830–1904), английский фотограф, снимавший с помощью сразу нескольких камер фазы движения людей и животных.