Изменить стиль страницы

Причиной увольнения, по рассказу вдовы поэта, стало вот что. В газету приходили заметки и письма на антирелигиозную тему. Тема на заводе тогда актуальная. Среди "антиобщественных центров" бывшей Симоновской слободы, ставшей Ленинской, партийными пропагандистами в первую очередь назывался Рогожско — Симоновский монастырь, и только потом перечислялись винное отделение местного кооператива, пивная и шинкари. Мешавший монастырь взорвали, храм Рождества Богородицы, несмотря на робкие протесты верующих, закрыли. Завод расширился за счет церковной территории, а позже над упокоением иноков Осляби и Пересвета заработали станки… Письма рабкоров, вместо того, чтобы готовить к публикации, Андреев складывал в нижний ящик стола. Но "Союз воинствующих безбожников" действовал, рабкоры "Мотора" не покладали рук. И когда ящик переполнился — подал заявление об уходе. Дело было не только в графоманском зуде безбожников. Чтобы работать в газете, не только в те годы, но и позднее, следовало или безусловно веровать в провозглашавшиеся догмы, или научиться двоемыслию. Даниила Андреева представить в такой роли невозможно. Но, уйдя из многотиражки, он в письме брату признавался: "Эта работа, главное — завод и его жизнь — дали мне очень много" [159]. Знакомство с большим заводом, с его механическим, но осмысленным ритмом общего труда, с рабочим классом, с мастерами — станочниками, работавшими здесь еще до революции, каким бы коротким ни было, открыло сторону жизни арбатскому юноше малознакомую. В строфах его "Симфонии городского дня" отозвались цеховой гул и ритм этих зимних месяцев заводской службы:

Еще квартиры сонные
дыханьем запотели;
Еще истома в теле
дремотна и сладка…
А уж в домах огромных
хватают из постелей
Змеящиеся, цепкие
щупальцы гудка.
Упорной,
хроматическою,
крепнущею гаммой
Он прядает, врывается, шарахается вниз
От "Шарикоподшипника",
с "Трехгорного",
с "Динамо",
От "Фрезера", с "Компрессора",
с чудовищного ЗИС.
К бессонному труду!
В восторженном чаду
Долбить, переподковываться,
строить на ходу.
А дух
еще помнит свободу,
Мерцавшую где-то сквозь сон,
Не нашу — другую природу,
Не этот стальной сверхзакон.

Законы заводского производства и нараставший пропагандистский натиск государственно — партийного аппарата в год завершения первой сталинской пятилетки под станочный гул и грохот рождали в нем ощущение действительно "стального сверхзакона", управляющего происходящим. Тогда же пришло к нему видение чудовища со странным скрежещущим именем, олицетворяющего беспощадную государственную волю.

"В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы на одном из московских заводов, — рассказывает он в "Розе Мира", — я захворал и ночью, в жару, приобрёл некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не усмотрит ничего, кроме бреда, но для меня — ужасающий по своему содержанию и безусловный по своей убедительности. Существо, которого касался этот опыт, я обозначал в своих книгах и обозначаю здесь выражением "третий уицраор". Странное, совсем не русское слово "уицраор" не выдумано мною, а вторглось в сознание тогда же. Очень упрощённо смысл этого исполинского существа, схожего, пожалуй, с чудищами морских глубин, но несравненно превосходящего их размерами, я бы определил как демона великодержавной государственности. Эта ночь оставалась долгое время одним из самых мучительных переживаний, знакомых мне по личному опыту. Думаю, что если принять к употреблению термин "инфрафизические прорывы психики", то к этому переживанию он будет вполне применим".

Зима, которой он решился пойти работать на завод, выдалась для семьи Добровых нелегкой. Он писал о ней брату: "Во — первых, все по очереди болели: мама, Шура, ее муж и я. В продолжение всей зимы свирепствовал грипп, зачастую заболевали целые семьи, целые квартиры; дядя Филипп поэтому был загружен работой, а ему ведь уже под 70 лет и у него грудная жаба. Кроме болезней, были и другие тяжелые переживания. Тетя Катя получила телеграмму, что умер Арсений. Его жена была в это время в Москве, так что он умер в Нижнем Новгороде совершенно один. Известие это мы получили всего неделю назад, и сейчас тетя находится в Нижнем — поехала хоронить сына, — представляешь ли, как все это невесело (мягко выражаясь)" [160].

Жить становилось все труднее. Хотя книги Леонида Андреева издавать перестали, до недавнего времени продолжали поступать авторские отчисления от постановок его пьес, иногда еще шедших в театрах, особенно провинциальных. Но и отчисления из "Всеросскомдрама" стали редкими, к 1934 году они прекратились совсем. Даниилу Андрееву все чаще приходилось думать о заработке.

6. Вечера

В том же 1932 году, осенью, он познакомился с художником — гравером, окончившим искусствоведческий факультет Московского университета, Андреем Дмитриевичем Галядкиным. Они были ровесниками. Познакомил их Александр Михайлович Ивановский, сын священника, тоже художник. С ним Андреев не раз подряжался на оформительские работы. Галядкин любил литературу, пробовал писать прозу, отличался критичностью и независимостью. Чтобы не дуть в общеобязательную дуду восхваления соцреализма, от искусствоведческой карьеры отказался. "Галядкин, восхищаясь произ ведением классического искусства, говорил, при советской власти искусство не может развиваться" [161]— так позже определялись, зафиксированные в протоколе допроса бывшей жены, его взгляды. Граверное ремесло он унаследовал от отца, виртуозно резавшего почтовые марки, еще мальчиком работал с ним в мастерских Гознака, а теперь подвизался в издательствах, выполняя главным образом технические рисунки.

"Были несколько лет, когда я очень часто хаживал в этот дом, — вспоминал Галядкин. — Слушал Данины стихи, спорил с ним, не одобряя его влечение к йогам и пагодам.

Привычна стала тяжелая парадная дверь с отскочившей кое — где краской, самый глубокий слой наложен, пожалуй, лет сто назад.

Желтая костяная кнопка звонка довольно высоко, и сегодня еще указательный палец левой моей руки живо ощущает ямку той костяной кнопочки.

А иногда проходил мимо, видел в окнах: поливает цветы Елизавета Михайловна; ловил отрывки вагнеровской увертюры, чаще всего тягучие басы "Тангейзера". Это музицировал на рояле старый доктор Добров, супруг Елизаветы Михайловны.

Как правило, открывала дверь Александра Филипповна, по-домашнему — Шурочка, дочь Добровых и Данина двоюродная сестра.

Только надавишь кнопку, Шурочка здесь, — словно так и стоит все время за дверью: быстра, как ветер, большеносая, большеглазая, иногда до зелени бледная, с ярко накрашенными губами большого рта, у нее японская прическа, и с утра до вечера она в фиолетовом капоте вроде кимоно.

Очень декадентская и очень добрая была Шурочка, несмотря на громоподобный бас.

Даня тоже не ленился выходить на звонок, но быстрая Шурочка опережала двоюродного братца.

вернуться

159

Письмо В. Л. Андрееву 8 апреля 1932.

вернуться

160

Там же.

вернуться

161

Выписка из протокола допроса Черкасовой Зои Валентиновны от 30 августа 1940 года // Андреев XX. С. 268.