Изменить стиль страницы

Китеж стал для Даниила Андреева образом мистерии не только народа, но и "отдельной души, чья неприкосновенная внутренняя святыня, оберегаемая иерархиями Света, остаётся недоступной никакому, самому могущественному врагу, уходя в таинственную духовную глубь от любого вторжения, от любого враждебного прикосновения".

У него, наверное, именно тогда стало складываться если и не осознанное понимание, то ощущение того, что все переживаемое миром, а значит и им — мистерия. Юношеские блуждания урочьями Дуггура он тоже представляет мистерией, борьбой светлого и темного начал. Эту мистическую борьбу, спасение собственной души силами Света он и попытался изобразить в "Материалах к поэме "Дуггур"". Как же ему удалось спастись? "Срывы и падения могут быть и после светлых жизней потому, что просыпается то, что спало при солнечном свете" [101], — писал он позже, вспоминая свой горестный опыт.

"Да, путь был узок, скользок, страшен, / И не моя заслуга в том, / Что мне уйти из тёмных башен / Она дала святым мостом". Кто эта она? Шаги чьих легких гонцов он различает под знаком голубого цветка Новалиса, в октавах Гете о женственности ангельских сфер, в стихах Владимира Соловьева о Неугасимой звезде, в "Стихах о Прекрасной Даме" Блока и, наконец, в поэме — мистерии Коваленского о Неопалимой Купине? Конечно, это Та, чей образ величался Вечной Женственностью, Мировой Душой и в "Розе Мира" получил таинственное имя Звенты — Свентаны.

Коваленский, "семейно" унаследовавший мистическое мировидение русского символизма, столь же семейно поделился им с Даниилом, воспринявшем предание как свое, кровно близкое. Поэтому в стихах об "отблесках голубого сиянья", освятивших не только его юношеские духовные скитания, но и жизнь, он перечисляет именно то, что было свято мистикам — соловьевцам. Новалис, которого Вячеслав Иванов называл первым предтечей "перед последним проникновением в тайну Мировой Души" [102], "Посвящение" к таинственной, неоконченной поэме "Тайны" и строки в "Фаусте" о вечно — женственном Гете, "Три свидания" Владимира Соловьева, первый том Блока — все это стало для Даниила поэтически достоверной реальностью, он жил ею, странно воскрешенной в доме Добровых атмосферой быстро становившегося историей символизма. Но, может быть, логично, что в "красной" Москве, где он видел богоотступничество народа, принявшего подмену добра злом вместе с крикливыми лозунгами и обещаниями земного рая, и с ним произошла подмена. Правда, похожая на ту, что символисты видели у Блока: Прекрасная Дама обернулась другой — Незнакомкой, Блудницей. А перед Даниилом Андреевым выросла другая— демоница Дуггура, госпожа города, увлекшая на опасные пути.

Но он рассказывает в стихах и о спасшей заблудшего, о Пресвятой Богородице, Звезде морей, завершая повествование о своем падении молитвенным обращением к Ней:

Дай искупить срыв в бездну роковой,
Пролить до капли кубок тёмной жизни
Перед Тобой.

"Даниил рассказывал мне, — писала его вдова, — как удивительно произошло его освобождение от той темной руки. Это случилось буквально в одно мгновение. Он прекрасно помнил, как вошел в переднюю часть бывшего зала квартиры Добровых и с него внезапно просто как бы сп&ю что-то темное. Все стало совершенно четким и легло по местам. Даниил говорил, что Филипп Александрович присутствовал в это время в комнате, он увидел и понял, что происходит. Они не сказали друг другу ни слова, но оба все поняли. Это кажется мне необыкновенно важным" [103].

Того, что с ним произошло, он долго не мог объяснить, вписать в осмысленную картину. Его всегдашняя страсть к систематизации, поэтическая логика толкала на рассудочные попытки свести концы с концами в объяснении необъяснимого. Это он пытался сделать, когда ему впервые приоткрылись светлые миры. За ту работу, начатую им в 33–м году в сочинении "Контуры предварительной доктрины", оставшемся незаконченным, он брался и раньше, но отступал. Слишком уж бессвязными, хотя и яркими, как цветные предутренние сны, казались видения, а схемы ничего не связывали.

Все это он понял гораздо позже и объяснил: "Разум очень долго не мог справиться с ними, пробуя создавать новые и новые конструкции, которые должны были сгармонизировать противоречивость этих идей и истолковать эти образы. Процесс слишком быстро вступил в стадию осмысления, почти миновав промежуточную стадию созерцания. Конструкции оказались ошибочными, разум не мог стать вровень со вторгавшимися в него идеями, и потребовалось свыше трёх десятилетий, насыщенных дополняющим и углубляющим опытом, чтобы пучина приоткрывшегося в ранней юности была правильно понята и объяснена". То же было и с "темными" видениями и блужданиями. Их смысл он стал угадывать гораздо позже, когда увидел мир Дуггура со всеми демоническими насельниками, со всеми прихотливыми подробностями инфернального устройства.

Но все же ему хотелось с кем-то поделиться еще не осмысленным, болезненным опытом. Он писал в Париж брату:

"Дима, милый мой брат!

Долго лежало у меня большое письмо к тебе, во много страниц, долго не мог решить — посылать его или нет. И наконец понял, что это невозможно. Понимаешь: так все выходит в нем плоско, деревянно, грубо — просто неправильное впечатление может получиться. Да и трудно вообще посылать подобное.

А многое нужно было бы рассказать тебе. В моей жизни произошло очень много тяжелого за последний год. А так как ни с кем я об этом не говорю, то все это накопилось в душе и требует какого-нибудь выхода" [104]. Его он искал на бумаге и много писал.

Но оставался и другой, настоящий выход, и он открылся ему. Одно из завершающих и, может быть, главных стихотворений из дуггуровских циклов — "Двенадцать Евангелий". Так называется церковная служба Великого Четверга на Страстной неделе, в которой вспоминается Тайная вечеря.

Вдова поэта вспоминала, как Даниил читал ей Евангелие. "Особенно о Воскресении Христовом и явлении Господа Марии Магдалине. Он читал так, что я до сих пор слышу его голос, а то, что произошло две тысячи лет тому назад, чувствую, как если бы невидимо присутствовала в Гефсиманском саду" [105]. С таким же чувством написано стихотворение "Двенадцать Евангелий".

Великий Четверг называют еще Чистым, потому что в этот день душа должна очиститься перед праздником Пасхи. Об очищении собственной, едва не погибшей души и говорится в стихотворении. И о выходе, открывающемся в христианской вере:

Прохожу со свечкою зажжённой,
Но не так, как мальчик, — не в руке —
С нежной искрой веры, сбережённой
В самом тихом, тайном тайнике.

Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях i_025.jpg

Часть третья

СОЛНЦЕВОРОТ 1927–1930

1. Большая отрада, что я не писатель

Весной Андреев поехал в Ленинград. Там он чаще всего останавливался в бывшей квартире отца на Мойке. На нее выходили длинные окна кабинета, а из спальни виделось Марсово поле, а дальше, за деревьями, можно было разглядеть краснеющий Михайловский замок. Большая квартира стала коммуналкой, но здесь жили двоюродные братья Даниила. В этот раз в Ленинграде он познакомился с потомственным "василеостровским немцем" Георгием Давидовичем Венусом [106]. О нем ему писал Вадим. С Венусом брат подружился в Берлине в начале 1923 года. Они входили в одну литературную группу — "4+1", тогда же выступившую, но без особенного успеха.

вернуться

101

Из черновых вариантов "Розы Мира" // РАЛ.

вернуться

102

Иванов В. Собр. соч. Т. 4. Брюссель, 1987.?. 740.

вернуться

103

ПНР. С. 82.

вернуться

104

Письмо В. Л. Андрееву 9 мая 1927.

вернуться

105

ПНР. С. 163.

вернуться

106

Венус Георгий Давидович (1898–1939) — поэт, прозаик; см. о нем: Литвин Е. Ю. Последняя одиссея Георгия Венуса// Ново — Басманная, 19. М.: Художественная литература, 1990; Распятые. Вып. 1. Тайное становится явным. СПб.: Историко — мемориальная комиссия Союза писателей Санкт — Петербурга; Север — Запад, 1993. С. 100–108.