Изменить стиль страницы

И вот этот‑то жалкий, карикатурно ничтожный Иван Иваныч вдруг объявлялся в «Гражданине» со своими «Записками». «Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: «Все‑таки ты, говорит, литератор». Я дался, он и выставил. Читаю: «Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо». Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо всё благородное; идеалов надо, а тут… Скажи по крайней мере косвенно, на то тебе слог. Нет, он косвенно уже не хочет. Ныне юмор и хороший слог исчезают и ругательства заместо остроты принимаются. Я не обижаюсь: не Бог знает какой литератор, чтобы с ума сойти».

Это была дерзость, которой не ожидали от него даже самые яростные из «своры». Его называли сумасшедшим? Ждали, что, оболганный и оклеветанный, он втравится в публичную склоку? Что, защищаясь, станет малодушно перечислять прошлые литературные заслуги? Да нет же! Он знал свое место и был преисполнен смирения: почему же свободному сочинителю и не прикинуться графоманом Иван Иванычем? Хотели сумасшедшего — пусть изучают Иван Иваныча, гадая, какой такой кладбищенский «бобок» ему в белой горячке примерещился.

А незадачливый и пьяненький Иван Иваныч тем временем ходил между могилок и наблюдал «жизнь» в самых ее «непредвиденных» формах, почти автоматически повинуясь спасительной привычке запоминать и записывать. Даже и в столь плачевном состоянии надеялся он накопать факты о случайно открывшейся ему тайне «последних упований», которые, оказывается, чудесным образом посылаются «дряблым и гниющим трупам». Потрясенный увиденным, трезвел Иван Иваныч и в негодовании силился осмыслить тот растленный ужас, который вселялся в погибшие души. «Разврат в таком месте… и — даже не щадя последних мгновений сознания! Им даны, подарены эти мгновения и… А главное, главное в таком месте! Нет, этого я не могу допустить…» Теперь было у Иван Иваныча дело, занятие, было сильное впечатление, явился замысел и кураж. «Побываю в других разрядах, послушаю везде. То‑то и есть что надо послушать везде, а не с одного лишь краю, чтобы составить понятие. Авось наткнусь и на утешительное. А к тем непременно вернусь… непременно пойду; дело совести!»

И был только один способ для маленького и скромного литератора исполнить дело совести: писать — несмотря на болезнь, скверный характер, «рубленый слог», которым попрекали в редакциях. «Бобок» заканчивался еще одной неподражаемой дерзостью: «Снесу в «Гражданин»; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатает».

Анонимные рецензенты снова и снова «горько сожалели» об авторе, «провалившемся» с «Бесами», а теперь еще и с одиозным «Гражданином», где был помещен ни на что не похожий «Бобок»; назидательно объясняли, к каким плачевным результатам приводит ренегатство, как необратимо в нынешних «мистически- забористых» сочинениях падение писателя, как тягостно и болезненно в этом писателе падение человека.

А автор — автор мог только изумляться разительному несовпадению внешних оценок того, что было делом его совести, и своего внутреннего состояния в момент, когда дело уже было близко к завершению. Ровно за год до рассказа об Иван Иваныче, в феврале 1872 года, Достоевский, отвечая на письмо С. Д. Яновского, друга юности, свидетеля и поверенного роковых увлечений, рассказывал о себе: «Вы один из «незабвенных», один из тех, которые резко отозвались в моей жизни, и с именем Вашим связаны мои воспоминания. Нам, Степан Дмитриевич, нельзя не свидеться перед старостью. Что же, надо признаться, старость подходит, а меж тем и не думаешь, всё еще располагаешь писать новое, что‑нибудь создать, чем бы наконец сам остался доволен, ждешь еще чего‑то от жизни, а меж тем, может быть, уже всё получил. Я про себя Вам повествую: что ж, я почти счастлив…»

Именно об этом времени — как времени умиротворения, развития христианских чувств и мыслей — с нежностью вспоминала Анна Григорьевна: «Все друзья и знакомые, встречаясь с нами по возвращении из- за границы, говорили мне, что не узнают Федора Михайловича, до такой степени его характер изменился к лучшему, до того он стал мягче, добрее и снисходительнее к людям. Привычная ему строптивость и нетерпеливость почти совершенно исчезли» [290]. И даже Страхов, который, составляя свои «Воспоминания» о Достоевском, не предполагал, что, едва они появятся, он решит в частном письме Толстому сказать об авторе «Бесов» «настоящую правду», почему‑то именно с этим романом связал «особенное раскрытие того христианского духа, который всегда жил в нем» [291] . Страхов писал об удивительной перемене, которая обнаружилась в Достоевском по приезде из‑за границы: «Он стал беспрестанно сводить разговор на религиозные темы. Мало того; он переменился в обращении, получившем большую мягкость и впадавшем иногда в полную кротость. Даже черты лица его носили след этого настроения и на губах появлялась нежная улыбка». Страхов не мог забыть, как однажды в общественном месте, в людской толчее, Достоевский сказал ему («искренность и теплота так и светились в нем при этих словах»): «Да все люди — существа прекрасные!» [292]

И тот же Страхов — каким бы неискренним он ни был и какое бы «отвращение» к покойному Достоевскому ни чувствовал, когда писал «Воспоминания», — захотел употребить эти, а не другие, более сдержанные (или более двусмысленные), восхищенные слова: «Ему досталось на долю все неустройство литературной жизни, десятки лет неверного, непостоянного заработка, забиранья денег вперед, выжиданья, выпрашиванья, нерасчетливых трат и сиденья без копейки. Все он перенес, все победил, не изменяя своей цели, не покидая своего поприща, не теряя ни бодрости, ни пламенного желания высказаться, оставаясь себе верным… Это не простой литератор, а настоящий герой литературного поприща» [293] .

VII

Итак случилось, что утешение, посылаемое тем, у кого, по слову старца Тихона, «искренним было смирение подвига», действительно не замедлило явиться. Еще при жизни «герою литературного поприща» довелось изведать то состояние власти над умами и душами, которое, в отличие от бренной славы, имеет отсвет бессмертия. В тот декабрьский день 1872 года, когда в петербургских газетах вышло объявление о новом редакторе «Гражданина», его слово неожиданно было услышано.

«Я думал, что он все еще за границей; но вот он здесь, в одном городе со мною, я могу его видеть, говорить с ним. Меня охватила радость, волнение. Я был ужасно молод и не стал задумываться: сейчас же отправился в редакцию «Гражданина» узнать адрес нового редактора. Мне дали этот адрес. Я вернулся к себе, заперся и всю ночь напролет писал Достоевскому» [294]. Двадцатидвухлетний Вс. С. Соловьев, сын известного историка, признавался, что уже несколько лет ждет случая говорить с писателем.

«Вы играете в моей жизни громадную роль — бывают минуты, когда я дышу Вами. Как часто обращался я к Вам за решением трудных вопросов, и Вы всегда отвечали мне; бывали случаи, когда я додумывался до некоторых мыслей, не имея, однако, силы выразить их словами, и потом находил эти мысли в творениях Ваших, выраженными Вашим могучим словом… Вас ставят в числе лучших русских писателей… но все же оценка Вашего таланта еще впереди, Вы еще не поняты как следует русским обществом, оно еще не доросло до этого понимания и слушает слова Ваши, широко раскрыв глаза, в недоумении и смущении. Отчего же им трудно понимать Вас?.. Вы зовете его на серьезные мысли, на зрелища, потрясающие нервы, в атмосферу тяжкого страдания, среди которой сияют любовь и прощение, так давно понятые Вами, и все это начинает дрожать за свое блаженство, и боится Вас, и открещивается, и говорит, что слова Ваши непонятны. Ведь тяжело сознаться, что все, о чем Вы пишете, существует, потому что тогда нужно очнуться и действовать; ведь приятно себя успокоить тем, что его не существует, что оно только фантазия писателя…» [295]

вернуться

290

А. Г. Достоевская. Воспоминания. С. 222

вернуться

291

Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. С. 294.

вернуться

292

Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. С. 295.

вернуться

293

Там же. С. 320–321.

вернуться

294

Исторический вестник. 1881. № 3. С. 602–603.

вернуться

295

Цит. по: Ф. М. Достоевский. Письма. T. III. С. 299–300.