Изменить стиль страницы

Вполне возможно, что под куклой Буренин действительно подразумевал «принца Гарри». Но если он и в самом деле получался фигурой надуманной, ходульной, это значило, что ни «выходки» автора, ни его избыточный талант, ни повествовательная щедрость ничего не стоят.

Получив письмо Страхова с советом «ослабить творчество», Достоевский на следующий же день уехал в Висбаден, в омут рулетки: пытать счастья. Возвратившись в Дрезден, он принялся за роман с новой энергией, решив для себя, что должен не ослабить, а усилить творчество. Только это могло спасти героя и «вытащить» художественную идею.

II

Вначале мая 1871 года вышла апрельская книжка «Русского вестника» с окончанием первой части романа. Пятая ее глава называлась «Премудрый змий» — заинтригованный читатель мог заметить, что «змий» в романе пока не появлялся. Между тем все эпизоды дороманной истории, на которые автор не пожалел красок, рисовали личность загадочную и иррациональную.

Тщедушный, бледный, задумчивый юноша, генеральский сынок где‑то за кулисами событий превращался в богатого и блестящего офицера, принятого в высшем петербургском обществе. По каким‑то темным, неясным для читателя причинам респектабельный гвардеец «как‑то безумно и вдруг закутил». Автор явно хотел, чтобы внезапные и необъяснимые превращения героя — демона протекали камерно и интимно. Однако первые же пробы сил молодого героя обнаруживали в нем тот самый «хищный тип», замысел которого автор откладывал уже много лет.

Программа воплощения «хищного типа» требовала особой живописи; краски на палитре смешивались дерзко и вызывающе. Явление героя рассчитано было, по — видимому, на оглушительный эффект.

«Не то чтоб он играл или очень пил, — сообщалось в начале второй главы, — рассказывали только о какой‑то дикой разнузданности, о задавленных рысаками людях… Прибавляли сверх того, что он какой‑то бретер, привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить».

Несомненно: автор изобретательно и усердно работал, создавая «змию» репутацию буяна и светского повесы. Обаяние такой репутации, а также лавры коллекционера опасных удовольствий должны были обеспечить герою независимо от его намерений любые победы. Главный расчет, разумеется, делался на женщин, поголовно чувствительных к мужской разнузданности.

«Все наши дамы, — не без издевки отмечал Хроникер — рассказчик, — были без ума от нового гостя. Они резко разделились на две стороны — в одной обожали его, а в другой ненавидели до кровомщения; но без ума были и те и другие. Одних особенно прельщало, что на душе его есть, может быть, какая‑нибудь роковая тайна; другим положительно нравилось, что он убийца». Длинный шлейф опасных безумств (когда «вдруг зверь показал свои когти»), глухие слухи о «загадочной поре» его петербургской жизни (когда в поисках специальных впечатлений он связался с трущобным отребьем), а также поразительная красота и изящество облика создавали изысканно — утонченный контраст, поражавший воображение.

Хроникер, описывавший губернские скандалы четырехлетней давности, не «справлялся» со Ставрогиным и как бы терялся — как и городские франты, дико завидовавшие смелости и самоуверенности столичного щеголя; тот же был «не очень разговорчив, изящен без изысканности, удивительно скромен» и с неуклонным вниманием исполнял весь губернский этикет.

Автор, тратя на героя ярчайшие из красок, казалось, провоцировал свое романное население.

«Я ждал встретить какого‑нибудь грязного оборванца, испитого от разврата и отдающего водкой», — почти возмущался Хроникер. Но он ошибался: «Напротив, это был самый изящный джентльмен из всех, которых мне когда‑либо приходилось видеть, чрезвычайно хорошо одетый, державшийся так, как мог держать себя только господин, привыкший к самому утонченному благообразию».

Всем, кто встречал его впервые, он казался зловеще прекрасным: хотелось — как на слепящем солнце — закрыть глаза или спрятаться в тень. Хотелось как‑то смягчить первое впечатление, как‑то снизить его. «Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что‑то уж очень черны, светлые глаза его что‑то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что‑то уж очень нежен и бел, румянец что‑то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску».

Позже, оправившись от потрясения, можно было уже честно признать: «Как и четыре года назад, когда в первый раз я увидал его, так точно и теперь я был поражен с первого на него взгляда. Я нимало не забыл его; но, кажется, есть такие физиономии, которые всегда, каждый раз, когда появляются, как бы приносят с собой нечто новое, еще не примеченное в них вами, хотя бы вы сто раз прежде встречались. По — видимому, он был всё тот же, как и четыре года назад: так же изящен, так же важен, так же важно входил, как и тогда, даже почти так же молод. Легкая улыбка его была так же официально ласкова и так же самодовольна; взгляд так же строг, вдумчив и как бы рассеян. Одним словом, казалось, мы вчера только расстались. Но одно поразило меня: прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно «походило на маску», как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества. Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску».

Оставив в прошлом безумные кутежи и дикую разнузданность, герой являлся в облике неотразимо обольстительном и как бы вечно новом; чары мужского обаяния соединялись с безупречностью жеста и блеском светского шарма. Магическое очарование героя гипнотизировало, заставляло видеть происходящее в каком‑то призрачном свете и только гадать — «может быть, какая‑нибудь новая мысль светилась теперь в его взгляде?».

К концу первой части, над которой Достоевский бился несколько месяцев, «рвал и переиначивал», была достигнута важнейшая цель: герой, которого надлежало поднять на «безмерную высоту», казалось, брал ее без всяких усилий — все и вся безоговорочно признавали за ним его исключительные права.

«Премудрый змий» виртуозно умел держать паузу, безупречно владел лицом и при любых обстоятельствах оставался хозяином положения. На «невозможный, ужасный» вопрос матери («…правда ли, что эта несчастная, хромая женщина… законная жена ваша?») он «не смигнул даже глазом и пристально посмотрел на мать; ни малейшего изменения в лице его не последовало. Наконец он медленно улыбнулся какой‑то снисходящей улыбкой и, не ответив ни слова, тихо подошел к мамаше, взял ее руку, почтительно поднес к губам и поцеловал. И до того было сильно всегдашнее, неодолимое влияние его на мать, что она и тут не посмела отдернуть руки. Она только смотрела на него, вся обратясь в вопрос…».

Другая женщина, его тайная жена, «вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки»; и в ее взгляде был «какой то безумный восторг, почти исказивший ее черты, — восторг, который трудно людьми выносится».

И если только безмерная высота Ставрогина заключалась в его нечеловеческой власти над людьми и всепокоряющем демоническом обаянии, то он был еще и завораживающе приветливым демоном.

«— Вам нельзя быть здесь, — проговорил ей Николай Всеволодович ласковым, мелодическим голосом, и в глазах его засветилась необыкновенная нежность. Он стоял пред нею в самой почтительной позе, и в каждом движении его сказывалось самое искреннее уважение. Бедняжка стремительным полушепотом, задыхаясь, пролепетала ему:

— А мне можно… сейчас… стать пред вами на колени?

— Нет, этого никак нельзя, — великолепно улыбнулся он ей, так что и она вдруг радостно усмехнулась. Тем же мелодическим голосом и нежно уговаривая ее, точно ребенка, он с важностью прибавил:

— Подумайте о том, что вы девушка, а я хоть и самый преданный друг ваш, но всё же вам посторонний человек, не муж, не отец, не жених».