Популярный вузовский учебник истории уже второе десятилетие убеждает студентов: «Сила декабристов была… в неприменении силы»91. Но совсем иное слышал на допросах, а потом перечитывал и заверял своей подписью в протоколах Бенкендорф.
Из показаний Щепина-Ростовского, выводившего 14 декабря Московский полк:
«Вышедши из полкового двора на Фонтанку, заметили люди, что нет впереди знамени… я хотел их привести в повиновение и видел: у знаменного унтер-офицера отымает знамя рядовой Андрей Красовский; я ткнул его саблею и ранил его, на что он сказал: „Ваше сиятельство, вы ошиблись; я за им[ператора] Константина“. Когда опять вторично двинулись в ворота полкового двора, чтобы выйти вон, встретился генерал-майор Фридрихе; который зачал что-то говорить; но сзади закричали несколько голосов: „Поди прочь, убьём“. Красовский в ту минуту сказал: „Ваше сиятельство, я за императора Константина и, хотя вы меня ранили, я иду умереть с вами“. Генерал-майор Фридрихе, продолжая говорить, подошёл к колонне; но в эту минуту, не упомню как, нанёс я ему рану. Потом показался Шеншин с полковником Хвощинским и атаковали меня. Будучи окружён солдатами и стремительным ударом на них они опрокинуты (так в тексте. — Д. О.). Ранен ли был Шеншин при сём случае или нет, того не помню. <…> Мне казалось, что Александра Бестужева, которой рубил полковника Хвощинского, сабля свистнула мимо меня и по генералу Шеншину, но так как генералу угодно сложить эту вину на меня, то и принимаю на себя, может быть, что и я его ранил, но лежащего его не заметил, и по ногам отнюдь не рубил… Я прошу у них возможного снисхождения, потому что, право, ничего лично не имел в рассуждении их превосходительств, чтобы их ранить, также и против Хвощинского, которого я тоже раз ударил по руке в пылу, не помня себя.
Штабс-капитан князь Щепин-Ростовский по сущей справедливости.
Заверено: Генерал-адъютант Бенкендорф»92.
Из показаний Поджио на очной ставке с Пестелем:
«В… сентябре 1824 года… Пестель, перешед к необходимости истребить всю императорскую фамилию, сказал: „Давайте считать жертвы“, и с словом сим сжал руку свою так, чтобы делать ужасный счёт сей по пальцам. Поджио начал… называть всех священных особ по именам, а Пестель считал их пальцами. Дойдя до женского пола, Пестель, остановившись, сказал: „Знаешь ли, что это дело ужасное?“, но в ту же минуту рука его опять была перед Поджио, и число жертв составилось тринадцать! После сего Поджио замолчал, а Пестель продолжал: „Так этому и конца не будет? Ибо тогда должно будет покуситься и на особ импёраторской фамилии, находящихся за границею“…
Полковник Пестель сознался, что с подполковником Поджио, действительно, жертвы из императорской фамилии считали…»93
Потрясённый складывавшейся картиной заговора, Николай сначала порывался немедленно расправиться с главными виновниками. 4 января он писал брату Константину в Варшаву: «Я думаю покончить возможно скорее с теми из негодяев, которые не имеют никакого значения по признаниям, какие они могут сделать, но будучи первыми поднявшими руку на своё начальство, не могут быть помилованы… Я думаю, что их нужно попросту судить, притом только за самый поступок, полковым судом в 24 часа и казнить через людей того же полка»94.
В окружении Николая было немного людей, способных повлиять на решения императора; однако, согласно утверждению великого князя Николая Михайловича (историка, внука Николая Павловича), именно Бенкендорф «считался более самостоятельным и всё время старался смягчить государя»95.
Постепенно желание Николая тотчас покарать виновных уступило место стремлению провести максимально тщательное и объективное следствие, а затем устроить суд. Утверждать, будто Российская империя в то время обладала совершенной судебной системой, значило бы погрешить против истины; однако Николай попытался найти имевшемуся в его руках инструменту наиболее умелое применение. Ведь император мог, как отметил поручик Розен, просто составить из тех же членов следственного комитета военный трибунал и решить дело за сутки без помощи учёных законоведов. Просто вызвали бы военного аудитора, а он указал бы на статью воинского устава, по которой кадровые военные, вышедшие с оружием в руках против государственной власти, должны быть «аркебузированы», — и всё закончилось бы скорым расстрелом96. Вместо этого Николай провозгласил: «Закон изречёт кару». Император, как отмечает Бенкендорф, «желая дать этому делу полную законность и общественную гласность», повелел создать верховный суд, в который вошли «сенаторы, министры, члены Государственного совета и наиболее отличившиеся военные и гражданские лица, которые в это время находились в столице», — всего 72 человека. Это была вся правительственная верхушка по состоянию на 1826 год, за исключением — во избежание предвзятости — тех, кто вёл следствие! Разработкой важнейших документов судопроизводства занимался очищенный от подозрений Сперанский, один из наиболее либеральных деятелей эпохи и блестящий знаток законодательства.
По мнению Бенкендорфа, «никогда ещё суд не был столь представительным и независимым». Обвиняемым, одному за другим, были заданы вопросы, «не хотят ли они что-либо добавить в свою защиту, желают ли подать какую-либо жалобу на проведение следствия или не имеют ли возражений против того или иного члена комиссии». В ответ, как пишет Бенкендорф, «обвиняемые заявили, что использовали все способы оправдаться и что им осталось только поблагодарить за предоставленную им свободу действий с целью защиты».
Законы того времени были суровы. «Военный кодекс, так же как и гражданские законы, предусматривал наказание смертной казнью», — напоминал Бенкендорф и тут же подчеркивал, что на этом фоне «желание судей, а также и императора заключалось в том, чтобы наказывать мягко, ведь все заслуживали смерти». Здесь мемуарист видит очевидное преимущество самодержавной власти, способной подняться над холодным бездушием буквы закона. «Император внимательно изучил приговор Верховного трибунала и изменил строгость законов: только пятеро были приговорены к повешению, другие — к пожизненной каторге, менее виновные — I? различным срокам каторжных работ, некоторые ссылались в Сибирь в качестве колонистов; самое слабое наказание было в виде нескольких лет или месяцев заключения в крепости». А Бенкендорф был сторонником ещё более милостивого обхождения с преступниками. А. О. Смирнова-Россет вспоминала, что он и великий князь Михаил Павлович выступали «совсем против смертной казни», и император был этому «только рад». Действительно, Михаил Павлович писал императору, например, по поводу В. К. Кюхельбекера: «…Я покорно и всенижайше прошу ему пощады, как истинную и особенную милость мне»97.
В мемуарах Смирновой-Россет упоминается широко растиражированная «история о платке». Очерки Сергея Волконского, советская беллетристика и, наконец, фильм «Звезда пленительного счастья» поддерживали неприятную для императора Николая легенду о его чуть ли не легкомысленном поведении в день казни пяти декабристов. Вот как выглядит она в пушкинском дневнике 1834 года:
«13 июля 1826 года, в полдень, государь находился в Царск[ом] Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собакуи платок и побежал во дворец; собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фр[ейлина] подняла платок в память исторического дня»98. Получается, что Николай запросто забавлялся с собакой в этот тяжелейший день. Однако комментаторы давно отметили, что Пушкин позаимствовал эту историю у Смирновой-Россет, тогда как она, что совершенно ясно видно по её воспоминаниям, рассказывала совсем о другом событии.
«В тот день, — вспоминала Смирнова-Россет, — когда произнесён был суд над обвинёнными… приехал князь Лопухин и прочёл государю весь лист осуждённых. Государь в тот день купал в канавке своего терьера и бросал ему платок. Камердинер пришёл ему сказать, что приехал князь Лопухин. Он сказал, что направится в свой кабинет, а за ним Гусар (кличка собаки. — Д. О.). Я взяла платок и сдуру отдала его камердинеру»99.