Откуда что берется в такие минуты? Ведь я сказал ему то единственное, что могло сорвать его с места. Он сразу же вскочил:

— A-а! Ну, спасибо! — он улыбнулся Вере. — Одну минуточку! Там всегда что-то с контактами.

Он ушел, и мы остались вдвоем.

— Ну-у? — спросила Вера. — Куда же вы исчезли? Ух, как пахнет от вас! Так где же вы были?

— Вы танцевали… — сказал я.

— Ага! А вы не умеете! Так вам и надо!

Я схватил ее за руку.

— Слушайте, Вера.

— Слушаю, — она взглянула на браслетку, — ну, ну говорите, я же слушаю. — Я молчал. Она дотронулась до моей руки. — Тогда вот что: найдите мою дошку, а я пройду к Люде проститься. — Я молчал. — Ведь вы меня провожаете — так ведь мы договорились?

— Не ходите! — выдавил я наконец из себя. — Уже утро!

— А дома что подумают? — спросила она, улыбаясь. — У меня ведь родители оч-чень строгие!

Я хотел что-то ответить и насчет этого, но вдруг сообразил: сейчас вернется Виктор, начнет ругаться, а что я ему скажу?

— Там есть телефон, — потянул я ее за рукав.

— Да ведь у нас все спят! — ответила она. Но встала. — Где он?

Я увел ее в самый конец коридора, к венецианскому окну, и мы минут двадцать стояли и смотрели на зеленый снег, порхающий в желтом луче фонаря. Здесь, около большой кафельной печки, было очень тепло и тихо. От нее пахло вином и пудрой, и так она неподвижно и тихо стояла возле меня, такая у нее была нежная беззащитная шейка, что я вдруг, неожиданно для самого себя, коснулся губами ее затылка, ямочки под волосами.

Она шевельнулась, задумчиво поглядела на меня и сказала:

— Ну что ж, идемте к телефону?

Я привел ее в другой конец дома, отыскал нужную комнату (за стеной под гитару басом пел моряк) и распахнул белую дверь. На нас сразу пахнуло теплом и ароматом хорошо обжитого помещения.

Было почти светло. На ковре с огромными розами и раковинами лежал зеленый лунный квадрат, и на нем стояло старинное выгнутое кресло с фигурными подлокотниками, а дальше — диван с подушечками и пуфом.

— Ну вот и… — неловко сказал я.

Она странно взглянула на меня и решительно и как-то жестоко (не найду другого слова) перешагнула порог.

Я вынул ключ и запер комнату. Тут кто-то подошел и раздраженно застучал в соседнюю дверь.

— Люда! Да ее доха на вешалке, — сказал резкий мужской голос.

Вера тихонько хихикнула и схватила меня за палец. Я обнял ее и прижал к себе, и она потерлась щекой о мое плечо. Так мы стояли и слушали. «Ох и пьяная же я», — горячо шепнула она мне на ухо. За той дверью, где сидела Людка, осторожно звякнула пружина, и все замолкло. Мужчина постоял, обиженно хмыкнул и ушел. Тогда Вера стряхнула мою руку и строго спросила:

— Зачем вы заперли дверь? Сейчас же отоприте! Где телефон?

Я молчал. Она вдруг оттолкнула меня, прошла к дивану и села. Я хотел ей что-то сказать, но голос у меня переломился, и я понял: лучше мне уж помалкивать.

— Ну?! — Она подняла подушечку с фазаном, положила ее на колени и, глядя на меня, стала поглаживать, как кошку.

— Так где же ваш телефон?

Я молчал.

— Подойдите сюда, — приказала она вдруг.

Я подошел.

— Дверь-то хорошо заперта? — спросила она тихо и серьезно.

Дышать мне становилось все труднее и труднее, разбухшее сердце ухало уже в висках, и я глох от него.

— Ну садитесь же, садись же! — позвала она так же тихо и мучительно и протянула мне руку.

Очнулись мы уже днем, и это было, пожалуй, самое мерзкое пробуждение в моей жизни.

Гости давно уже разошлись, за стеной что-то громко рассказывал и смеялся моряк, а Люда отвечала: «Ну не дури же!» Потом она подошла и постучала ноготком в дверь: «Верочка?! Верочка, твоя шубка здесь, на скобке, я ненадолго уйду, — ты меня подожди, если что понадобится…» Но тут что-то сказал и снова засмеялся моряк, а Люда сердито оборвала: «Да перестань же!» — и они оба ушли.

Вера сидела на диване, подогнув под себя ноги, и закрывала лицо руками. Раньше она плакала и говорила: «Мама, мамочка, если бы ты знала, если бы ты только знала!» Еще раньше вдруг, среди совсем другого, странно спросила меня: «Это и называется сгореть?» — а теперь молчала.

Я слегка тронул ее за голое плечо.

— Уйди! — сказала она с тихой ненавистью.

На душе у меня было очень погано: так, наверно, себя чувствует «мокрушник» после первого дела, а мне еще надо было думать о ней — ей-то, конечно, приходилось хуже моего. Я положил ей руку на растрепанную русую голову, — она упрямо мотнула головой.

— Вера, — позвал я.

— Ах, оставь! — ответила она досадливо. — Ну, что тебе?

— Я люблю тебя, Вера, — уныло сказал я (это была неправда, никого я тогда не любил, ни себя, ни ее — никого, никого).

Она презрительно хмыкнула и приказала:

— Принеси мне шубку!

Я встал, для чего-то поднялся на цыпочки, осторожно отпер дверь, снял со скобки дошку, принес, положил ее на диван.

— Закрой ноги! — приказала она.

Я опустился прямо на разбросанные подушечки, осторожно закутал ее и сел рядом.

Так, молча, мы просидели еще десяток минут. Вдруг она, не отнимая рук от лица, спросила:

— Я у тебя первая?

Я кивнул головой, но она не видела и повторила:

— Первая?

— Да! — ответил я.

Тогда она открыла лицо и обидно сказала:

— Партнер!

— Что?! — спросил я ошалело.

Она, как бы оценивая, поглядела на меня, насмешливо покачала головой и приказала:

— Достань зеркало, буду одеваться.

— Ой, Верочка, я здесь ведь…

— Достань! — отрезала она и встала.

Я отпер дверь, снова запер ее и пошел прямо на кухню. Там сидела та же тихая старушка, что дала мне огурец, и снова пила чай с желтым сахаром.

— Нянюшка, — сказал я жалобно, — мне бы зеркало.

— А сейчас, батюшка, — охотно согласилась она, пошла за перегородку и вынесла оттуда большой треугольный осколок.

— Людочка просила подождать, она сейчас вернется.

Когда я возвратился, Вера в дохе, наброшенной на плечи, стояла у окна и смотрела на падающий снег.

Я поставил осколок на тумбочку и подпер его флаконом.

— Откуда достал? — спросила она, подходя.

Я ответил, что нянька дала, и передал просьбу — подождать. Она прикусила губу.

— Уж и нянька знает, — ох эта Людка! Принеси мне сумочку. — Я принес. — И что это меня так морозит? Ты не знаешь?! — И она гибким плавным движением плеч сбросила мне доху на руки. Так, с дохой, я и остался стоять посредине комнаты.

Она некоторое время пудрилась, а потом спросила:

— Ну, а ты не из болтливых?

Меня донельзя возмущала эта издевательская легкость и жесткость ее тона, и я только взмахнул рукой

— Ух, как морозит! — повторила она, поводя голыми плечами. — Так договорились?! А то вы ведь этим хвастаетесь — я слышала.

— Говори другой раз это своему Виктору, — пробормотал я, — а мне ты…

Я думал, что она обидится, и испугался, но она повертелась еще немного перед осколком, а потом, как «лейкой», щелкнула пудреницей и выпрямилась.

— А ты не обижайся! — сказала она мирно, но опять с той же непереносимой для меня легкостью. — Ведь мы с тобой партнеры.

Я жалобно попросил ее не говорить больше этого мерзкого словечка — термина из полицейских протоколов, скорбных листов и актов медицинской экспертизы.

— Пойди сюда! — позвала она и снова, как ночью, положила мне на плечи обе руки.

— А ты правда хороший — нет, верно, ты ничего, а?

Я молчал. Она с десяток секунд молча, не спуская рук с моих плеч, смотрела мне в глаза.

— А ведь мерзко? — спросила она вдруг очень просто и искренно. — Не находишь? Если эта бойня и все, что есть в любви… И неужели из-за этого умирают, идут на преступления, а? — Она замолчала, наверно, ожидая ответа, но что я мог сказать? Я и сам был не умнее ее в этих сложных вопросах.

Так мы стояли и молчали.

— Нет, нет! — решила она вдруг, как бы отгоняя от себя какое-то наваждение. — Что-то мы, наверно, с тобой не разобрали.