— Ниночка, что это вы? — забеспокоился он. — А я, дурак, распелся, как кенарь!

Она подняла на него медленные глаза.

— Ну что? — нежно наклонился он над ней.

— Уходит что-то из меня, Сережа, безвозвратно уходит. Вот с режиссером поцарапалась, а стала дома проверять перед зеркалом сцену на балконе и вижу: не поднять мне ее — режиссер-то прав — не то! Вою, а не люблю! В середке пусто!

— Как, Ниночка, пусто?

— Пусто, и все! Где надо любить, я скрежещу, как плохой патефон. А любви-то и нет!

Они помолчали.

— Вы знаете, я сегодня до вас встретилась с одним мальчишкой, и он даже не захотел говорить со мной.

— Этого не может быть, — решительно сказал Сергей, — значит, попался вам дичок.

— Нет, Сережа, просто что-то из меня уходит. Вот они и боятся меня.

Он с изумлением смотрел на нее — ведь она только что смеялась.

— И глаза стали на мокром месте — вот, полюбуйтесь, пожалуйста, на истеричку.

— Нина… — начал он и осекся. Она стояла, опустив голову, и концы губ и щек у нее часто вздрагивали.

— Дорогая моя, — сказал он ошалело, и тут она закрыла лицо руками и тихо опустилась перед ним на колени.

— Нина, миленькая, что вы!.. Ну, голубушка.

Он стоял перед ней тоже на коленях, но почему-то не смел до нее дотронуться, вообще ничего, ничего не мог поделать.

А по дороге за кустами вперегонки ехали веселые велосипедисты, смеялись, перекликались, и никто из них ничего не заметил — это страшно, когда женщина плачет так тихо и без слез: ее тогда ничем не утешишь.

Глава 5

I

Дошла эта статья и до Екатерины Михайловны.

Она пробежала ее утром в ординаторской и быстро подумала: когда же он успел ее написать? На минуту ее взяло раздумье: правильно ли она поступает, уходя? Время-то еще есть! Она может нагнать его и заявиться к Григорию в Джуз-Терек, сказать, что она поругалась со всеми, ушла из клиники и больше никогда, никогда не встретится с этим негодяем. Ее толкнула ревность, она знала про эту ар-р-тистку! И мучилась! Впрочем, ничего не было, одни прогулочки и — милый, прошу тебя, уедем отсюда, я сама не понимаю, что здесь творится. А помнишь, как хорошо было в клинике? Я приходила к тебе после дежурства, все больные уже спали, а мы… Какие рассказы ты мне тогда рассказывал! Какие стихи читал! Милый, уедем!

Но тут пришел профессор и спросил:

— Прочла?

— Прочла! — ответила она суховато (ее бесил его тон). — Прекрасная статья!

— Да, он таки талантливый человек, — удивленно возразил профессор, — и, я вижу, сумеет извлечь толк из всех своих тополей. Авто и дача под Москвой у него будут. — Она смотрела на него, и он слегка дотронулся до ее плеча. — Так что ты вообще, может быть, делаешь ошибку, подумай-ка, сейчас такие в большом ходу!

Если бы он не сказал так, она и сегодня, конечно, поломалась бы: «Подожди, успею переехать — не горит у тебя» или даже окрысилась бы: «А ты как думаешь, могу я все бросить и уйти? Вот возвратится он, уж тогда…» Но сейчас она ответила просто: «Не говори мне глупостей!» Ее раздражал и пугал его тон, и она понимала — надо кончать, с Григорием уже ничего не выйдет, а на этом (ему 52 года) она еще покатается. И окончательно решив, с кем она, Екатерина Михайловна наорала на профессора, побила какие-то стаканы, изорвала чьи-то письма и под конец разошлась так, что в скандальном вдохновении рухнула в обморок. Но профессор был очень тактичен, ибо понимал, что дело идет начистоту и на полный расчет и надо же ей найти какую-то форму перехода, поэтому он сейчас же забегал: щупал пульс, расстегнул кофточку, положил под голову подушку, чтоб она не исколотилась, поил холодной водой и под конец, когда она открыла туманные глаза, так естественно воскликнул: «Фу, ну как же ты меня испугала!» — что она подумала: поверил! Тогда она окончательно пришла в себя, встала, и они начали сговариваться о всякой всячине: о переезде, о шофере, о том, что ей взять, а что оставить ему. Он морщился и говорил: «Да, господи, оставь все, и платья не бери, все купим». А она задорно отвечала: «Действительно, вот нашел дуру — и не подумаю!» Они снова поспорили, но уже весело, и профессор продекламировал:

Отдал книги,

Отдал полки…

Не оставил ничего!

Даже мелкие осколки

Отдал сердца своего.

Всё взяла.

Любую малость —

Серебро взяла и жесть.

А от сердца отказалась.

Говорит — другое есть.

Она знала, что это стихотворение Уткина, но из деликатности все-таки воскликнула:

— Очень красивые стихи, — это твои?

Он засмеялся, и поцеловал ее в нос, и не сказал ни нет, ни да, а она обняла его за шею.

Так весело кончился этот тревожный день.

II

А через неделю прямо из пустыни приехал Григорий. Он был в пыли, в соли, в солнечных ожогах, огрубелый, обгорелый, как черт. Соседи молча отдали ключ. Дверь отскочила сразу же. Пахнуло запустением. Он вошел и очутился среди этой пустоты. Она унесла все, что считала своим. Так, кровать стояла ободранная, без пикейного одеяла. Со стен исчезли ковры. Она увезла «Княжну Тараканову», его милую «Аленушку» и оставила «Апофеоз войны». С полок исчезла беллетристика, стихи остались. Из буфета ушел весь фарфор. Под японской вазочкой с бессмертниками лежала записка: «Григорий Иванович, продумав наши отношения, я решила, что…» Он дочел ее, сунул в карман и зашагал по ободранному полу. Зеркало отразило кривую, как будто высокомерную улыбочку и такое лицо, что он поскорее отвернулся. Ну что ж, конечно, он должен был ждать этого давно, и хорошо, что так вышло, это просто нервы разыгрались — ушла и хорошо сделала. Насильно мил не будешь.

И он сидел за столом, улыбался и чертил на обратной стороне записки домики — один, другой, третий. Так его и застала Шура. Она только что сошла с самолета и ничего, конечно, не знала, но, войдя в ободранную квартиру, сразу поняла все.

— Григорий Иванович, — сказала она ему тихо в спину (дверь квартиры была отперта, и ей не встретилась даже домработница).

Он обернулся.

— Вот, Шурочка, — сказал он горько и улыбнулся опять. — Вот, милая Шурочка, видите, что получается? Любил ее, жил с ней, а… — И он так жалко и беспомощно улыбнулся, что она ринулась к нему, охваченная острейшей женской жалостью, сразу позабыв все остальное.

— Григорий Иванович, Григорий Иванович, — бессмысленно повторяла она, — ушла — и бог с ней! И пусть! Пусть! На здоровье! Неужели вы без нее не проживете? Да кто она такая? Что она из себя воображает? Что? Простая домохозяйка, а вы!.. — и не нашла слов.

— А я просто дурак, Шурочка, — мягко докончил он.

Она остановилась, продолжая улыбаться, и вдруг зажглась снова.

— А вы знаете, сколько в Москве говорят о вас? Вы знаете, что в Джуз-Терек вылетела киноэкспедиция? Я ведь только что… — и посыпала, и посыпала.

Они стояли в разгромленной квартире, среди мебели, ободранных стен, чистого белья на стульях, грязного белья в опрокинутых корзинах, но разговор уже шел про Бактриану, Согдиану, и опять замелькали «раскоп первый», «раскоп второй», «посуда зеленого и белого полива», и вдруг среди какого-то очень делового соображения он посмотрел на нее и испуганно отшатнулся.

— Шурочка, какие же у вас замечательные глаза, за такие глаза будут отдавать головы.

— Что?! — удивилась она. — Го… — но вдруг вспыхнула до последней веснушки и огорчилась.

— Ну какие глупости, честное слово! — сказала она. — Глаза у меня вовсе болят от песка — буду вот зеленкой мазать.

— Не надо! Не надо их мазать зеленкой, — произнес он мучительно. — И вообще вам ничего больше не надо: вы очаровательны и так… — И, наклонившись, он стал целовать ее руки.

И вдруг она радостно воскликнула:

— Да стойте-ка! Ведь у меня для вас что-то есть! — Раскрыла сумочку и протянула ему узкий фиолетовый конверт.