— Теперь уже да! — ответила она и вытащила ему воротничок. — А почему ты не носишь мою вышитую рубаху?

— Под пиджаком-то? — Он взял тросточку и, приосанясь, взглянул в зеркало. — Эх, седею!.. Идем! И знаешь что? Ничего там у них не было — просто наговорил он ей комплиментов, баба и растаяла. — Она смотрела на него. — Ну, может быть, встретились раз.

— Раз?

Он поморщился.

— Ну два, ну три, я знаю — сколько? Вот и всё. Идем.

— На комплименты-то он мастер, — недобро подтвердила она, идя за ним по коридору.

— Ну вот и все. Он симпатичный. — Она поглядела на него. — Нет, симпатичный, симпатичный! Вот у нее и осталось хорошее воспоминание. А все твои домыслы… — профессор махнул рукой. — Слушай, так я тебя жду, да?

— Не знаю, — ответила она сухо, — я готовлюсь по восьмой теме.

— Так бери книги и приходи! — Она шла и смотрела в землю и молчала. — Приходи! — приказал он. Она опять не ответила. Еще с десяток шагов прошли молча.

— И ты в самом деле собираешься к ней? — спросила она.

Он засмеялся.

— С этим письмом-то? Нет, к знаменитой актрисе с этаким не сунешься. Я в самом деле думал с твоих слов, что у них что-нибудь, а тут так… какая-то чепуха! — Они уже стояли на широких ступенях министерства. — И, милая, не тирань ты его зря! Пусть связь перегнивает, и когда вам будет все равно…

— Нет, мне никогда не будет все равно, — ответила она с достоинством. — Какой ты, ей-богу! Ты уж думаешь, что если я живу с тобой… Как странно! — Она сердито засмеялась. — Да прежде всего: я его люблю. Ты об этом-то думаешь?

Он махнул рукой.

— Слышал!

— Ну и вот… — Она сунула ему свои холодные пальцы. — Прощай!

— Так придешь? — Он задержал ее руку в своей.

— Нет! Пусти!

— Женюсь только на тебе! — сказал он вдруг тихо и нежно и сжал ей кисть. — Только! И не злись, пожалуйста! — Он взялся за бронзовое кольцо на двери. — Жду в восемь! Будь точна! Мужчинам некогда!

Глава 2

I

Сидя в кабине шофера (они везут заступы и консервы), Григорий развернул блокнот и начал читать. Это был черновик статьи, написанной им весной для молодежного журнала.

«Парфы напали внезапно, ночью. В городе никто ничего не знал. В дворцовой караулке сидел солдат. Перед ним горела лампа и лежала парфенская бронзовая бляшка, а он снимал с нее копию… Мы нашли все это вместе — нож, недорезанную костяную пластинку, бронзовую бляшку, разбитую лампу — вот только часовой сбежал.

В соседнем помещении трое солдат с ложками сидели вокруг бронзового котла и ели; на фото № 3 вы видите этот котел, три ложки и обугленные черепа троих. Во дворцовом амбаре кошка несла ночной дозор, она пожадничала, не рассчитала силы и спрыгнула за добычей в такую огромную пустую макитру (фото № 4), что обратно выпрыгнуть не смогла. Так и лежат: кошка, мышка и разбитый кувшин. Еще в соседнем помещении во время пожара четыре человека сливали в один сосуд масло, этим повезло еще меньше, от всех четырех остались только четыре челюсти.

Все остальное в городе спало.

Так их и застала смерть».

Он захлопнул блокнот — нет, чепуха, какой-то экспрессионизм, а это все-таки научный журнал.

— Марат, — спрашивает он, — когда остановимся?

— Еще! — отвечает шофер — и зубы у него блестят.

II

Грузовик переваливается с боку на бок, и Григория укачивает, — он смотрит в окошечко: солончаки, белая жесткая трава, такая сухая, что сунь спичку — и она вспыхнет: мертвая, убитая, как глиняная макитра, земля, курганы, гулкая, как бубен, степь, вся в холмах да впадинах, — вот и все, что сечет желтоватое окно кабины. Да еще, конечно, телеграфные столбы — они стоят, они гудят, и на проволоках их сидят золотистые, как будто сонные щурки с китайскими глазками и длинными черными клювами — ни дать ни взять росписи с ваз. А жара такая, что все мертво и молчит. Воздух течет как вода, желтые и белые камни так накалены, что, кажется, плесни на них — и они зашипят и запрыгают. Гимнастерка у Марата на спине черная и на ней соленые подтеки, а сам он от пыли желтый, как малаец.

— Так, может быть, выпьем, Марат? — спрашивает Григорий. — У меня водка в термосе — холодная!

— Ну так что ж! — отвечает шофер, и они опять летят.

Григорий достает термос, отвинчивает пробку, наливает ее всклянь, опрокидывает, раз, и два, и три — и протягивает Марату.

— Ну, будем здоровеньки, — говорит Марат, поворачивая свое желтое лицо. — Дай бог не последнюю! Оп!

Но Григорий уже не слышит его.

«Дорогая моя, ты мне тогда сказала: „Странный ты человек — быть в наше время археологом…“ и пожала плечами. Я так и не понял — как, серьезно ты это или нет? Дорогая! Археология досталась мне не даром. Это для меня не тихая пристань, о нет! Начать с того, что в студенческие годы я грузил уголь на Павелецком вокзале, и пил (нельзя было там не пить), и уставал так, что на семинарах меня спрашивают, а я сплю, — и ничего, кончил отличником. Поехал на Черное море, работал там в местном музее и написал „Керамика киммерийского Боспора эпохи империи — технология, клейма, роспись“. Получил за нее кандидата и был приглашен в Среднюю Азию. Как ящерица облазил все пустыни — там всякое было: получал солнечный удар, раз отбился от партии и чуть не сдох без воды, другой раз меня ужалила змея и я заступом отмахнул палец на ноге, третий раз пьяный шофер опрокинул на меня машину — я два дня не говорил, месяц не видел, оправился, но с осложнением — пришлось жениться на врачихе. Написал „Бактрия-I“. Том до индийского похода Александра Македонского.

Дорогая моя — это стоящая книга. 41-й год. Ухожу на фронт. Протопал от Белой Церкви до Воронежа и от Воронежа до Керчи. Там попал в котел. Диски — все! — гранаты — все! 10 пуль — всё! Схватили чуть не за руки: „Жид?“ — „Нет“. — „Комиссар?“ — „Нет!“ — „Кто же?“ — „Археолог“. Засмеялись и не били. Герр оберст говорил по-французски и английски — он, оказывается, сам доктор, специалист по России. Это был тот специалист! И пошло! От Крыма до Саксонии я прошел все лагеря военнопленных: Феодосия, Киев, Бобруйск, Варшава, Дюссельдорф. Из Дюссельдорфа бежал. Через две недели поймали и лупили. Это было так — под ругань я вылезал с чердака, а возле слухового окна стоял один здоровила (тоже, небось, доктор), держал браунинг за дуло и ждал. Лупил в упор по переносью, как гвозди забивают, — ничего, отлежался и тут!

Доставили в какой-то бестолковый лагерь, а оттуда три месяца на Пражском вокзале — и посадили в военную тюрьму. Вызовет герр лейтенант, а под столом уткнула в лапы нос овчарка, с большого волка: чуть шевельнусь — она вскакивает. А так было ничего. Сначала били резиной, а потом и бить перестали. Когда меня допрашивал шеф, мы курили сигареты и говорили на прекрасном русском языке. Он все хотел узнать, кто мне дал кусок антрацита и научил его бросать в тендер паровоза. Кусок этот лежал тут же, так на вид уголь и уголь, а если бы он попал в топку — от паровоза и пути осталось бы лишь перекрученное железо да, может быть, горсть солдатских пуговиц с номерами. А камера была такая, что в ней и днем горел эдакий желтый лимон с толстой спиралью. А мне все больше снилось Черное море, волны, и я по горло в воде, и надо мной чайки. Солдаты меня днем не будили (полагалось будить), но говорили: „Ти партизен, тебя пук-пук! Эршисен, скоро, скоро“. А коридор убирал какой-то субчик с гнилыми глазками, он тоже говорил: „Наверное, что расстреляют — ты же не в сознании“. Не расстреляли, прохвосты, — перегнали в зондерлагерь. Стало в сто раз хуже. Надзирателями были мошенники, коты, педерасты. Вот они уж и гуляли! Да как! Подойдет к тебе такой кот, сорвет с тебя фуражку и швырнет за колючую проволоку. И теперь так — придешь на вечернюю проверку без фуражки — свалят и разобьют голову сапогами — так ныряй прямо под серпантинку — солдат бьет только в голову!

Работал я там в морге — сортировал и паковал тряпки с покойников. Обувь — в один тюк, одежду — в другой. Это с тех, кто особым составом прибывал во вторую зону. Жить там полагалась с проверки до проверки, то есть сосчитают и айда в печь, — но зато почти не били. Через три месяца я вошел в доверие и по приказу начальника выламывал у покойников золотые зубы. Делалось это такой проволокой с крюком, — я здорово напрактиковался! Что ж, они мертвые, а мне надо было выжить. А фронт между тем все приближался, немцы нервничали, перестали выпускать за зону, и я понял: надо бежать, не то ликвидируют заодно с лагерем и его покойниками. Потому что они уж выкапывали покойников и жгли. Бежал. Попал к нашим, и тут на меня сразу свалились — тиф, воспаление легких, сотрясение мозга; упал с кровати — отнялись ноги, и месяц меня возили на колясочке. Как только встал, приполз в академию — прошу командировать в Азию. Зачем? Там у меня есть одно недоделанное дельце. Ученый секретарь вынул из кармана зеркало и подал мне. „Ну? Таких отправляют в Среднюю Азию? Отправить-то я вас отправлю, да не туда“, — и прислал путевку в санаторий. Тут я встретил вас. Все! С этого момента считаю все с начала».