— Для выяснения этого же вопроса… — радостно воскликнул вдруг Стрельцов, — скажите…

— Стойте! — перебила Нина и встала. — Для выяснения этого же вопроса разрешите мне одно слово. Товарищ Стрельцов, что вам нужно от Кости? Костя, говорите им всё — да, я ваша любовница. Это вам было нужно? Так вот, я говорю — я его любовница. Что дальше? — Она посмотрела на Семенова, но тот все так же неподвижно — руки в карманы — стоял возле Кости. — Всё? Вы довольны? Вы все довольны?

Наступила мгновенная тишина.

— Эх, не останавливается дирекция перед затратами! — досадливо щелкнул языком Онуфриенко.

И тут Мерцали вдруг бурно кинулась вон из комнаты, и слышно было, как там она упала на зазвеневшую кровать и со всхлипами истерично залилась.

— Еще сумасшедшая! — недовольно сморщился Онуфриенко и повернулся к Нине. — Значит, вы, Нина Николаевна…

Николай подошел и тронул Нину за руку.

— Идем! Все! Молодчина! — сказал он негромко.

Нина выдернула у него руку.

— Подождите! — сказала она резко и подошла к Онуфриенко. — Спрашиваете, что это значит? Вы единственный из этой компании, кому я отвечу по существу: смотрите — вот что это значит! — И, коротко размахнувшись, она так два раза ударила его, что он ойкнул и схватился за глаз.

— Вот и все, — сказал Николай спокойно. — И теперь вопрос, кажется, действительно выяснен. Вставайте, Костя, пошли!

Судьба здорово поиздевалась над Костей — вот и случилось то, о чем он так страстно мечтал и рассказывал сам себе сказки, — он лежит в кровати Нины, притворяется спящим, а она сидит над ним, простая, светлая, в сером домашнем платье, и что-то читает. И не поймешь, поздно ли сейчас или очень рано, потому что она опустила шторы и стало так сумрачно, что ей пришлось зажечь настольную крохотную лампу с рубиновым абажуром. Он лежал и думал, что он скажет, когда проснется. Мыслей приходило много, а сказать все-таки было нечего. Иногда он приоткрывал глаза и сквозь туман ресниц видел ее, всю такую домашнюю и простую, и слышал, как шуршат страницы. Так прошло много времени, и вдруг Даша приоткрыла дверь и что-то сказала. Нина кивнула головой, положила книгу на стол и вышла. Минут десять никого не было, и он опять лежал и думал. Как ни странно, но то, что он находится у нее, а она отхаживает его, отняло у него последнюю надежду.

Через десять минут вошла Даша, улыбнулась ему и сказала: «Здравствуйте, Константин Семенович», — быстро разобрала ночной столик и накрыла его чистой салфеткой. Он хотел спросить ее что-то, но появилась Нина Николаевна, в фартуке, с подносом, поставила поднос на стол, сняла фарфоровую миску, тарелку для супа и другую тарелочку с тонко нарезанной французской булкой, потушила рубиновую лампочку и тихо сказала (как будто и знала, что он не спит):

— Костя, ну-ка, садитесь на кровать, а я тут… — подошла к окну и стала возиться с занавеской.

Костя поднялся, плотно закутался в одеяло, сел и свесил ноги.

— А туфли, Костя, под кроватью, — сказала Нина не оборачиваясь, и он наклонился, надел ее мохнатые, пушистые шлепанцы.

— Нина Николаевна, — робко позвал он.

Она наконец справилась с занавеской и подошла к нему.

— Ну что, дорогой? — спросила она, садясь рядом. — Минут через двадцать прилетит Семенов, и мы пойдем с ним по магазинам. Ведь Восьмое марта — не забывайте этого!

— Ой! — забеспокоился Костя. — А я у вас лежу.

— А вы мой больной гость, поэтому и лежите, — ласково пояснила Нина, — в этот день каждая женщина приглашает своего друга. — Она открыла суповую миску и стала наливать суп. — Кушайте, Костя, а я посижу рядом. Знаете, я и Софу пригласила.

— Софу?! — вскочил Костя.

— Да! И вам, по-моему, надо будет перед ней извиниться за всю эту историю. — Он смотрел на нее. — Вы не находите, что вы перед Софой очень виноваты? Она-то, кажется, не находит этого, но, по-моему, вам бы самому для себя надо извиниться. Софа очень хороший человек. Ее братец так, дрянцо, а она хорошая.

— Да, но я!..

— Насчет всего остального, — она взяла Костю за руку, — вину мы с вами разделим ровно пополам. Я тоже очень виновата перед вами, потому что вела себя глупо и нетактично. И что самое непростительное, Костя, — я ведь люблю. И как, Костенька, люблю!

— Да? — спросил Костя и даже не почувствовал новой боли — так ему уже было все равно.

Нина посмотрела на него.

— Вот видите, как я вам смело сказала, что люблю, а ему сказать так же прямо и просто — язык не поворачивается, а он меня об этом не спрашивает. Такой он дурной. — Нина вдруг смутилась и вскочила. — Ой, да что это я вдруг расплакалась! Вы не слушайте меня! Глупости все это! Теперь о вас. Вы все время хотите мне сказать, что с вами больше этого никогда, никогда не случится, так?

— Да!

Она опять села и усмехнулась.

— Ох, это «никогда, никогда, никогда!» Сколько раз я себе это повторяю, а толку нет.

— Нина Николаевна…

— Нет, не это, не про вас, — засмеялась Нина, — это мое специфически женское. Как раз вчера Семенов рассказал мне и в связи с вами о Василиске. Это огнедышащий дракон — очень темного происхождения, но, кажется, сын петуха и змеи. С ним никто не может справиться, потому что на кого он взглянет, тот каменеет, но стоит только ему самому показать зеркало, как и он обращается в камень. Вот так и с вами. То вы видели только Стрельцова и Онуфриенко, а вчера вы увидели и самого себя в их компании. Ну и всё — больше вы туда не сунетесь, так?

— Да, Нина Николаевна.

— Никогда и ни за что! Всё! Кроме того, у нас с завтрашнего дня начинается настоящее дело: худрук и Нельский наконец помирились — значит, примерно с двадцатых чисел пойдут у нас репетиции, а в апреле мы с вами пойдем на большую сцену. Значит, будет у Мартышки хлопот полон рот. Костя, что вы такой печальный, вы не рады?

Но Костя и сам не знал, рад он или нет. У него не было на душе ничего, кроме смутного чувства какого-то очень большого непорядка — того, что он не то что-то утратил, не то чего-то еще не нашел. Просто хотелось содрать черепную коробку и хорошенько ногтями прочесать — продрать — зудящие мозги, — тогда, может быть, что-то прояснилось бы.

Нина смотрела на него и улыбалась грустно и ласково.

— Ну хорошо! — сказала она, поднимаясь. — Кушайте. Сейчас влетит с покупками Семенов и начнется сабантуй — он же не может, чтоб было тихо. — Она встала и пошла, но сделала два шага, вернулась и села опять.

— И все-таки за одно я на вас в обиде, и знаете за что?..

Он кивнул головой: «Да?»

— Вот эти подлые пятнадцать тысяч! Как вы могли мне звонить об этой пакости, а? Ведь это гадость, гадость, гадость — неужели вы не понимаете этого?

— Теперь я все понимаю, Нина Николаевна!

— Только теперь! А вы должны были сразу же выругать, может быть, даже ударить этого мерзавца, и, конечно, не за меня, не за меня одну то есть… — Она помолчала и продолжала, смотря ему прямо в глаза. — Вот раньше было такое пошленькое выражение «святое искусство», и над ним все смеялись, потому что какое оно святое, если оно (а театр-то особенно) и такое-то, и такое-то, и такое-то. А знаете, хоть пошленько, хоть и смешно, а все-таки какой-то уголок правды это слово выражало, и даже не так плохо. В том окаянном мире искусство и вправду было святым. Да и то взять: для каждого человека его профессия должна быть самой лучшей, а то у него из жизни ничего хорошего не получится. Вот мне и хочется, чтоб вы поняли это. Тогда не будет никакого разговора о пятнадцати тысячах вместо двух, а от дружбы со Стрельцовым вы будете убегать на десять верст и совсем не то вы увидите в милой Софе, хотя она, — Нина улыбнулась, — безусловно, черная кобра. Но вот это надо именно почувствовать. Так понять головой этого мало. — Костя молчал. — А не почувствуете, — сказала вдруг Нина очень резко и сухо, — и артистом никогда не будете — разменяетесь на халтуры, девочек, дамочек, фотокарточки — наружность у вас подходящая! Ну, что ж! Не вы первый, не вы последний.