Изменить стиль страницы

Пани Одровонж поглядывала на него с мягкой добродушной улыбкой. Только несколько мгновений… И тотчас принялась еще усиленней хлопотать вокруг его и своих вещей, уже ни на минуту не покидая комнату, где были ее сын и Саломея. А они были теперь словно окутаны покровом покоя, полны внутренней тишины. Но вдруг панне Брыницкой что-то вспомнилось. Внешнее оцепенение, как скорлупу, пробила внутренняя дрожь. Она беспокойно пошевелилась. Ей захотелось что-то сделать, что-то сказать… Она задыхалась… Стала потягиваться, мучительно зевая. Ах, наконец! Вот оно что! Она отыскала в лифе зашитую пулю, разорвала пальцами шов, достала оттуда свинцовую пулю, выпавшую из раны Юзефа. Быстро, незаметно поцеловала этот кусочек русского свинца и подала его на ладони пани Одровонж. Заикаясь, не в силах найти нужных слов, стуча зубами, она наконец вежливо и спокойно выдавила:

– Эта пуля… От меня… От меня на память!..

Пани Одровонж взяла пулю и взвесила ее на прекрасной белой, нежной ладони. Глубокая дума избороздила ее умный лоб. Мрачными от муки глазами она взглянула на Саломею. Как болезненно вонзился ей в сердце мстительный поступок девушки. Молодого князя очень встревожил этот подарок. Что-то кольнуло его, промелькнула какая-то догадка! Он оперся худыми руками на ручки кресла, силясь встать. Глазами инквизитора смотрел он в лицо матери. Она беспомощно покачала головой. Словно сама была прострелена этой пулей. Руки у нее дрожали. Юзеф хотел вскочить с места, спросить, как вдруг раздался стук колес. Все выбежали на крыльцо. У крыльца стояла дорожная карета без фонарей. Глазам Саломеи очертания ее и четверки лошадей предстали как видение колесницы смерти.

С подавленным стоном она прислонилась к с гене. Человек, переодетый кучером, произнес пароль. Наскоро покормив коней, вынесли и привязали чемодан. Торопливо простившись со всеми, княгиня и ее сын сели в карету. Экипаж отъехал от крыльца медленно, тихо, шагом, чтобы не слышно было ни стука, ни топота. Он растворился в ночной тьме. Исчез.

Пани Рудецкая, усталая и, как всегда, печальная, поскорей ушла с крыльца, – довольная, что опасный гость наконец увезен. Ушел и Щепан, помогавший привязывать чемодан. Панна Саломея осталась на скамейке одна. Она смотрела туда, где мрак поглотил карету. Колени ее были стиснуты. Руки сложены на коленях. На сердце – покой.

Какой-то неожиданный поворот в чувствах заставил ее с некоторым удовольствием думать о деньгах, подаренных княгиней Одровонж. Мысль об этом словно сдавила сердце, заглушая всякое волнение. Мгновение, одна мысль о котором пронзала душу ужасом, мгновение отъезда прошло, миновало почти безболезненно. Саломея пугливо перебирала в памяти все: пустую комнату, клетку канарейки, страх перед Домиником, и с удивлением заметила, что все это не причиняло боли, что все чувства ее притупились. Отвратительное облегчение приносила мысль, что у нее столько денег… Был бы жив отец, вот бы, наверно, обрадовался! Ведь они честно заработаны, за добросовестную услугу… Он не был бы уже бедным управляющим, всегда одетым в одну и ту же куртку и высокие сапоги, который недосыпает, недоедает, в будни и праздники, в зной, в ненастье под открытым небом носится в седле с фольварка на фольварк, вечно в спорах, вечно в огорчениях, на страже чужих барышей… Как знать, нельзя ли было бы за этакие деньги взять в аренду где-нибудь подальше фольварк, где расцвело бы свое мирное хозяйство, обзавестись скотом, упряжью, парой лошадей получше для выездов, рессорной бричкой для поездок в костел, праздничным платьем. Крестьяне величали бы его как полагается «вельможным паном». Мысль блуждала по неведомым местам. Но пришлось вернуться из страны грез к грубой действительности, и мысли полетели к далекой отцовской могиле. Ах, ползком добраться бы туда, отыскать могилу, припасть к ней грудью, обнять руками! Рассказать этой горсточке земли, что произошло, признаться в подлом, ужасном, позорном грехе! Поведать о своем падении, объяснить вину! На эти деньги надо поставить железный крест на могиле… Сделать надгробную надпись…

Саломея глубоко задумалась, – как же добраться туда? Вспомнила о последнем письме, написанном свинцовой пулей, ведь там была фамилия крестьянина, у которого лежал перед смертью отец. Вынув из кармана письмо, она держала его в руке. Ночная тьма мешала прочесть последние слова отца. Руки опустились.

Но вот божья длань стала поднимать с земли плотный ночной покров. Из потемок возникли очертания ольх над рекой с наклонившимися в разные стороны кронами на высоких стволах – очертания странные, необычные, как изгибы ощущений в страдании. Эти очертания, которые вырисовывались на небе, приковали к себе ее взор. На один миг… – он тотчас вырвался, полетел дальше… Вдали бледный рассвет отделил землю от неба. Легкий туман сизой полосой стлался над рекой. Птицы защебетали в этом тумане так гармонично, словно это его образ, появляясь из мрака, давал о себе знать этими птичьими голосами, выражал свой цвет и форму. Ветер мягкий, напитавшийся в низинах сыростью, шевельнул сонные ветви. Поблизости на цветочных клумбах в саду засияли белые цветы, погрузив в сердце жало воспоминаний, – и сами предстали ее глазам как воплощение обнаженной боли. Но отважные глаза одолели ее. Пришлось затаить в себе месть и остаться собой. Вот и прошло…

Тяжелая сонливость охватывала ее тело и душу. Наконец-то можно будет отоспаться после бесконечной усталости, в собственной кровати, которую так долго занимал чужой человек. Сердце уже не задрожит от стука в окно. Пусть теперь приходят и смотрят, пусть рыщут и разнюхивают! Не будет уже безумных хлопот, бесконечной беготни и безмерной бессонной тревоги. Некого больше стеречь – настанет покой, тишина, порядок. Спать!

Саломея встала, чтобы выполнить свое намерение и пойти домой. Но после минутного колебания решила пройти вдоль реки. Она рассчитывала, что прежде чем она успеет дойти до берега, рассветет и можно будет в письме отца прочесть название деревни и имя крестьянина, в чьей избе он умер. Медленно шла она по дороге вниз, по мягкому песку, влажному от ночной росы и подернутому темным налетом. Вдруг свернула на мокрую траву и, сама не зная зачем, пошла прямо к реке. Зашла в беседку, затянутую душистым виноградом, постояла там. Мысли ее были тихи и спокойны, вертелись вокруг того, что бы ей купить на полученные деньги, какие платья себе сделать. Она распаляла в себе гордость, что больше не будет жить из милости, на побегушках у дальних родственников – сиротой, поцелуя которой добивается любой приезжий мужчина. Пусть повертятся теперь вокруг нее, поухаживают, прежде чем она соблаговолит говорить с кем-нибудь из них…

Медленно, незаметно занимался рассвет. Громче звучало птичье пенье. Вдали уже виднелись цветущие, нескошенные луга, белые от росы. Капли ее висели на лепестках и тычинках, как шарики ртути. Засинел дальний лес. На заалевшем небе ярче засверкал багрянец. Саломея вышла из беседки и направилась к реке, в которой вода поднялась от весеннего паводка до самых берегов. Вода была мутная, желтоватая и неслась бурными водоворотами. Она покрывала илом красные и желтые цветы, гнула в дугу водоросли, увлекала течением ветки ольхи, ракиты и вербы. Мокрым дурманом несло оттуда и крепким запахом густых трав. В глубокой тишине раннего утра Саломея вдруг услышала гул. Короткие, отрывистые звуки, будто далекая барабанная дробь. Она прислушалась. Кивнула головой. Это экипаж, увозивший ее княжескую милость с сыном, проезжал далекий мост через эту же реку, в лугах, у леса. То был топот четверки лошадей и стук колес по деревянному настилу моста. Она задумалась.

И вдруг у нее в душе что-то разорвалось, словно кусок сукна, который рванули в разные стороны руки беса. Неописуемое отчаяние, безотчетное чувство, дикое, как ярость тигрицы, бросающейся на жертву, вырвалось из неведомых недр души. Совсем обезумев, она ринулась куда-то вдоль берега, то вправо, то влево, вдоль его крутых поворотов. Вдруг Саломея остановилась. Она смотрела на бурливую, мутную, вспененную, усеянную рыжими пузырями воду и думала, думала…