Изменить стиль страницы

К этому времени повстанцу стало лучше. У колена простреленной ноги образовался огромный нарыв, и несколько недель спустя, как-то ночью, он, наконец, прорвался, словно лопнул от исступленных криков раненого. И вдруг, к великому изумлению всех троих, из нарыва выпала свинцовая пуля! После этого Одровонж пришел в себя. Но он был все еще очень худ и слаб. Раны на голове и теле зажили, рана под глазом затянулась, и глаз оказался совсем здоровым. Густые волосы прикрыли рубцы на голове. Князь поднимался с кровати. Теперь он уже сам ковылял в сарай, когда приходили солдаты и надо было прятаться. Опираясь на палку, он мог один ходить по дому.

Однажды в весенний день они стояли с панной Саломеей у окна спальни. Пупинетти пела, склонив на бок головку, а когда солнце выглядывало из-за облаков, заливалась еще громче. Под окном, на лужайке, которая недавно была еще совсем голой, пробилась молодая травка, сверкая в свете весеннего дня тысячами перистых стебельков. Посреди газона стояла молодая стройная березка, почти взрослое дерево, но все еще гибкая и тоненькая. Нежные почки покрывали ее ветки. Сквозь этот прозрачный наряд видны были все побеги, ростки и ветки. Березка стояла в своем весеннем убранстве, как ангел, слетевший с быстро плывущих облаков и на миг спустившийся на несчастную землю. Бегущие по саду ручейки нанесли на дорожки мусор, размыли все границы, разрушая следы работы человеческих рук. Неудержимой радостью, счастьем бытия трепетали все повороты и изгибы вновь рожденных ручейков, стремительно мчавшихся вниз. Один из них, извиваясь среди прежних аллей, попал на лужайку, где красовалась березка. Он засорил траву и оставил на ней желтую полосу глины, принесенной с горы. Березка мирилась с набегом ручейка, пила его холодную воду и улыбалась ему чудесной улыбкой. Такая же улыбка расцвела на губах князя Одровонжа и панны Брыницкой. Они любовались деревцом и буйными водами. После стольких недель, прожитых в муках, они в первый раз вздохнули свободно, полной грудью. Позади была суровая зима, изводившая их с такой беспредельной жестокостью. Дул теплый ветер, в мертвой земле вновь забродили животворящие соки. Минувшая зима казалась пропастью, пустой и темной, как грядущее. Они смотрели на траву, на облака, потом взглянули друг на друга.

– А Доминик тоже видит эту весну? – спросила панна Саломея, обращаясь не столько к собеседнику, сколько в простор за окном.

– Никакого Доминика нет, – ответил он.

– Как бы не так! Нет… Я сама его здесь видела.

– Это сон, как и моя болезнь…

– Ваша болезнь – тоже сон?

– Дурной сон.

– А пуля, которая выпала из раны? Тоже сон? Да… Я хотела у вас кое-что попросить.

– У меня попросить? Хоть полцарства!

– Пока я прошу только пулю, но зато целую. Подарите мне ее.

– Хорошо.

– Спасибо.

– А что вы с ней станете делать?

– Что делают с пулей? Буду воевать.

– С кем?

– Мало ли у меня врагов?

– Кто же эти враги?

– Ну вот! Стану я их перечислять…

– Назовите хотя бы одного!

– Скоро вы покинете этот дом, как покинули его все. Я останусь опять одна-одинешенька, и когда мне покажется, что вы были… сном, я взгляну на эту пулю и поверю, что вы в самом деле были здесь.

Одровонж умолк. Голова его беспомощно оперлась о раму. Он размышлял… Сколько невероятных, ужасных страданий он пережил в этой комнатке, в этом доме, бесхозяйном, как вся Польша, – а теперь при мысли, которую ему подали, что отсюда надобно будет «исчезнуть», жгучая боль, во сто раз хуже, чем все физические недуги, впилась в его сердце. Не отрывая головы от окна, он искоса взглянул на панну Саломею. После всех забот, бессонных ночей, после всех бед и лишений – вид у нее был цветущий. Первый весенний ветер, коснувшись ее побледневших щек, покрыл их нежным румянцем, украсил лоб и шею легкой позолотой. Зубы, белые, как самые чистые апрельские облака, сверкали между алыми губами. Покачивая головой, она рассказывала:

– Евреи в корчме уже дознались, что в усадьбе кто-то скрывается. Меня Ривка предупредила. Деревенские видели, как вы ковыляли в сарай. Я скомпрометирована вашим присутствием.

– Политически?

– Не только.

– Я удеру в отряд дня через два, и все кончится.

– Скажите, какой прыткий, удерет! А может ли ваша княжеская милость держаться на ногах? Нас в монастырской школе учили такому стишку: «Прежде, чем летать, научись ходить…» [17]

– Сами вы меня только что выгоняли.

– Какое там «выгоняли»? Я думаю, что дальше делать!

– С чем это?

– Со всем…

– Не понимаю.

– Да вам и понимать не надо. Были вы здесь, а теперь соберетесь и уйдете. У вас в голове дела поважнее, чем все это.

– Что – все?

– Ну вот, опять расспросы… Да ничего! Только все кругом допытываются: кто да что, да когда, да каким образом? Решай тут! Ведь могло же мне это надоесть до смерти! Вы думаете – нет? Попробуйте и вы, ваша княжеская милость, что-нибудь придумать!

Все, что говорила панна Саломея, было как бы внешней оболочкой, скрывавшей ее душевное состояние. Она давно уже ощущала в себе какую-то непонятную перемену. Давно не была прежней. Перестала быть вольной девушкой. Все было как будто естественно, в порядке, как полагается.

Истекающий кровью воин пришел, получил помощь и вернется к своим тяжелым обязанностям солдата. Чего проще? А между тем при одной мысли, что он уйдет, в глаза ей заглядывало предвестие ужаснейшей муки, хуже той, что она пережила, горше самой смерти. Панну Мию теперь все время преследовала мысль, что как только Одровонж исчезнет, надо будет сделать что-нибудь такое, чтобы ускорить свою смерть, придумать такое дело, за которое ее убили бы. Оставаться снова одной в этом пустом доме, где бродят привидения, где нет никого, кроме глухого, мрачного Щепана? Ждать по ночам очередных действий бесконечной трагедии: ночных нашествий, обысков, грубостей? Призрак этих грядущих дней – в тысячу раз страшней (хотя это так трудно измерить), чем мгновенная смерть. Только отца жаль. Что будет, если он приедет ночью на своей усталой лошаденке, постучит в окно, а ответом ему будет безмолвие. Он уйдет обратно и так же доблестно погибнет за проигранное дело отчизны, как мужественно жил ради нее. И она хотела утешить его хотя бы тем, что умрет, погибнет смертью, милой его сердцу. Она грезила о доблестных подвигах, овеянных мрачной красотой. Она сжилась с этими мечтами, видела их почти наяву. Одровонжа будто и не существовало. Лишь иногда ей приходило в голову, что все это случится из-за него и тогда, когда его здесь уже не будет. И она питала к нему скорее неприязнь, чем какое-нибудь другое чувство. Она мысленно осыпала его упреками, а в обращении с ним бывала резка и даже грубовата. Но зато как она любила смотреть на него тайком, особенно, когда он спал! Волосы у него были длинные, ниспадающие черными прядями, они напоминали какие-то сказочные перья. Точеные черты лица как-то по-особенному оттенял молодой пушок. Еще недавно, когда его мучили физические боли, она мучилась вместе с ним, нет, в десять раз больше, потому что мучилась за него, ради облегчения его страданий. Его раны были на ее теле, в сердце, в душе, в сновидениях. Сколько раз они являлись ей во сне, как кровавые, бесформенные призраки – эти неумолимые раны!

Много раз она видела его нагим и восхищалась бесстыдной красотой мужского тела. Когда раны зажили и он хорошел прямо на глазах, в сердце ее тайно прорастало семя этого обаяния. По мере выздоровления он становился самим собой, к нему возвращались аристократические вкусы, манеры, привычки, предубеждения. Она принимала каждое его инстинктивное движение как непреложный закон. Любила то, что он любил, ненавидела то, что причиняло ему малейшую неприятность. Однако угодить его княжеским привычкам она не могла и пребывала в пассивном ожидании. Но каждый ее шаг, каждое движение, мысль, чувство и намерение словно были к его услугам, были предназначены для его блага. Она не хотела, чтобы он знал об этом, стыдилась своих порывов, как смертного греха. Скрывала их от него, маскировала внешней грубоватостью, но тем мучительней страдала в душе. Раньше они спали в одной комнате. Когда ночи стали теплей, она вынесла свою постель в большую гостиную. Пока в ней не возникло это новое чувство, она могла спать в той комнате, возле раненого, не заботясь о том, что скажут люди, узнав об этом. Но теперь, когда мысль об уходе Одровонжа наполняла ее неизмеримым, неизбывным страхом, она стеснялась быть с ним ночью в одной комнате, стыдилась отсутствующих и ничего не знающих людей и даже самой себя. По правде говоря, в ней горело желание целовать его в нежные губы и в грустные, обведенные темными кругами глаза. Часто по ночам она нарочно оставляла у его постели фонарь, подкрадывалась на цыпочках из другой комнаты к двери спальни и, не отрываясь, смотрела на эти губы и на закрытые глаза. В этом созерцании было для нее безграничное наслаждение.

вернуться

17

Прежде, чем летать… – слова из стихотворения «Две черепахи» известного польского поэта Игнация Красицкого (1735–1801).