Поздним вечером того же дня в одном из окон дома на Лубянке горел свет. В комнате было двое. Невысокого роста пожилой, тщательно одетый человек расхаживал из угла в угол, второй, следователь ОГПУ, стоял, прислонившись к подоконнику, ждал. Молчание продолжалось уже несколько минут, но Серпин не намерен был его прерывать. Каждое решение должно вызреть и вылиться в конкретный приказ начальства. Его делом было сообщить факты и навести на мысль, а решать должен этот маленький седой человечек, слишком велика была цена ошибки, слишком серьезными могли быть ее последствия.
— Что ж, — пожилой, похожий на хищную птицу мужчина остановился посредине комнаты, внимательно, почти изучающе посмотрел на Серпина. То ли из-за своего невысокого роста, то ли в силу своего высокого положения в партийной иерархии голову он держал гордо, по-орлиному. — Вы считаете, что это не Париж?
— Нет, товарищ Эргаль, — почтительно возразил следователь, — я бы хотел сформулировать свою мысль по-другому. По нашим агентурным данным, он не принадлежит ни к одной из эмигрантских организаций, созданных в Париже. Так будет точнее. Впрочем, ни одна из них, насколько нам известно, и не занимается терактами.
Эргаль едва заметно пожал плечами, подошел к столу и, вытащив из портфеля желтоватые листы бумаги, протянул их следователю.
— Почитайте!
Серпин взял листы, поднес к круглой настольной лампе. Это был номер издаваемой в Париже эмигрантской газеты «Борьба», датированный мартом тридцать второго года. На первом листе был отчеркнут абзац, начинавшийся фразой: «Яна Рудзутака — этого развратника, облазившего за партийные деньги все парижские бордели, Сталин назначил председателем Центральной Контрольной Комиссии, как принято выражаться, совести партии!»
Далее шло воззвание группы «Борьба».
«Рабочие, крестьяне, члены партии! — читал Серпин. — Сталинская диктатура сбрасывает свою маску перед лицом грозных событий на Дальнем Востоке, она с циничной развязностью подает руку японской военщине, уже проглотившей Маньчжурию. В Германии банда развращенных подачками сталинских чиновников выступает против интересов немецкого пролетариата, за фашистскую диктатуру Гитлера. Всюду, где в открытом бою силы реакции ведут борьбу против демократии, сталинские лакеи становятся в ряды тех, кто разрушает единство трудящихся и готовит победу реакции. Посмотрите вокруг себя! Вы увидите систему азиатской деспотии, диктатуру „непогрешимого учителя“. Поднимайтесь! Требуйте восстановления ваших прав!»
Серпин поднял глаза от газеты, посмотрел на стоявшего скрестив руки в ожидании Эргаля.
— Все это лишний раз доказывает их слабость, — сказал он твердо. — Они способны лишь на призывы и уж совсем не на теракты. Белая эмиграция в Париже разрознена, она элементарно разложилась. Русский общевойсковой союз, преемник Добровольческой армии, во главе которого стоит генерал Миллер, просто-напросто агонизирует. Они лишь заклинают друг друга, что белая борьба не кончена, ведут разговоры о патриотическом долге, а на самом деле все это только снобизм в удивительном сочетании с нищетой. Что-что, а ситуацию в Париже мы знаем досконально: голод очень быстро делает людей сговорчивыми!
— В таком случае, — Эргаль убрал бумаги в портфель, — в таком случае мы имеем дело с одиночкой. Наружное наблюдение ничего не дало?
— Ничего, хотя пасут плотно. В то же время я их предупредил: лучше упустить из-под наблюдения, чем засветиться и спугнуть раньше времени.
— Разумно. — Эргаль кивнул, замолчал. Серпин почтительно разглядывал его точеный профиль хищной птицы, капризные губы над выдающимся вперед острым подбородком. — А может быть, — продолжал Эргаль, в задумчивости поправляя ногтем большого пальца тоненький, ниточкой, ус, — может быть, это и хорошо!.. Был бы неопровержимый факт, а уж компанию подельщиков мы и сами ему подберем. Не правда ли, кое-какой опыт в этом деле мы с вами уже имеем?.. — Он усмехнулся, посмотрел на Серпина. — Продолжайте, как мы и говорили, а что касается Алексея Максимовича, то не надо трогать старика, найдите замену. Это может привести к утечке информации, и потом у человека все-таки юбилей!
Он сложил губы в подобие улыбки, взял со стола портфель. Серпин вытянулся. Эргаль подошел к нему, какое-то время они молча смотрели друг другу в глаза.
Из своего окна следователь ОГПУ видел, как гость сел в ожидавший его большой черный автомобиль и тот, набирая с места скорость, направился в сторону Старой площади.
Следующие два дня прошли для Лукина под знаком нараставшего напряжения. Из газет стало известно, что в день премьеры «Егора Булычова» в Большом театре состоится торжественное заседание по случаю славного юбилея, которое откроет Калинин. Естественно, ожидалось, что именно в Большом соберется все руководство страны чествовать Горького. Эта новость огорчила Лукина, но на работе над спектаклем никак не сказалась. До премьеры оставались считанные дни, и репетиции шли практически непрерывно в полностью смонтированных декорациях. Правда, выяснилось, что не хватает световых точек и не установлены реостаты, и Лукину пришлось заниматься еще и этим, проводя в театре дни напролет. Когда наконец все вроде бы было готово, Захава отозвал его в сторону и сказал, что так не пойдет и надо бы подкупить кое-что из реквизита.
— Понимаете, — говорил Борис Евгеньевич, прогуливая Лукина по коридору, — вы, по сути, являетесь таким же создателем спектакля, как я или актеры. Вещи, которые зритель увидит на сцене, должны нести в себе внутренний смысл. Возьмите, например, Евангелие, или посох игуменьи, или даже связку грибов — они же не сами по себе, они лучшая характеристика их хозяев! Так что уж вы, голубчик, расстарайтесь, чтобы без дураков!
После такого внушения Лукин поехал на барахолку и докупил недостающее колоритное старье. Человек, прогуливавшийся невдалеке от торгового ряда, показался ему смутно знакомым, лицо его где-то виденным. Это настораживало, и на обратном пути в театр Лукин проверил, нет ли «хвоста», но слежки не заметил. Однако смутное чувство тревоги осталось.
Из-за занятости сцены репетиции Анны проходили прямо в фойе, и они виделись по нескольку раз на дню, вместе обедали в располагавшейся неподалеку столовой. В этих встречах, в прикосновении рук, когда оба избегали говорить о будущем, было нечто от разлитой в теплом воздухе печали угасавшего бабьего лета. Анна ничего не спрашивала, но недоговоренность стояла между ними, придавая каждой встрече остроту прощания, сиюминутную радость видеть друг друга. Украдкой Лукин целовал ее в висок, и она вдруг вздрагивала, и он знал, что счастлив. И еще у них были ночи.
Утром третьего дня Лукин возился на сцене, подгонял отошедший от каркаса щит декорации. Репетиция уже началась, прогоняли первый акт пьесы, и он старался работать тихо, не отвлекая актеров. Акимыч подошел на цыпочках, нагнулся прямо к уху и сдавленным от волнения голосом прошептал:
— Хозяин приехал!
— Кто? — не понял Лукин.
— Кто, кто?! Сталин — вот кто! — передразнил Акимыч. — Алексей Максимович привез похвастаться.
В следующее мгновение в щель между панелями декорации Лукин увидел, как в правой, последней от сцены ложе бенуара открылась дверь и на фоне горевшего в коридоре света появились одна за другой две знакомые по портретам фигуры. Первым вошел невысокий человек с крупной головой на узких прямых плечах, за ним, сутулясь и как бы стесняясь собственного роста, — высокий старик. Любой школьник узнал бы их с первого взгляда. Боковым зрением Лукин заметил движение у обеих дверей партера и на балконах — охрана. Репетиция тем временем шла своим чередом. Сидевший в первом ряду партера Захава даже не обернулся.
Лукин поднялся с колен, привычным движением отряхнул с брюк пыль и пошел не спеша к выходу со сцены. Однако только он отодвинул портьеру, как тяжелая рука легла ему на плечо. Кавказского вида мужчина вопросительно посмотрел на стоявшего рядом с ним, только что не трясшегося от страха администратора.