Где я видела то же самое недавно?.. Стараюсь припомнить. Ах, да, на Лагерштрассе подняла с земли карточки венгерского еврея. Похожая надпись, только на немецком языке.
Война. Я в Освенциме, сижу печальная над чужими фотографиями! Что за бессмыслица эта привязанность людей к памяткам прошлого…
Собираем хлеб для варшавян — пайков еще нет. Отдаем наш ужин. Советуемся между собой, как помочь им в эти первые, самые ужасные дни испытаний. Мы подвергаемся риску, вертясь среди мужчин с кувшинами, наполненными кофе.
Варшавские парни на этой территории, увы, утратили свой прославленный задор. Они беспомощно глядят на проволоку.
— Бежать невозможно, что зря болтать, ток высокого напряжения, черт возьми! — решительно заключает какой-то сметливый подросток.
— Скажите, пожалуйста, — обращается он ко мне, — правда ли, что эта проволока притягивает и перелезть невозможно?
— Даже не пробуй. Если здесь пройдешь, тебя все равно поймают, лагерь тянется далеко. Отсюда бежать невозможно.
Мальчик украдкой вытирает слезу и говорит стоящей рядом матери:
— Не убивайся, мама, и тут живут люди. — Он силится улыбнуться: — Все будет хорошо, увидишь, мы еще будем сажать их за проволоку.
Варшавяне прошли санобработку, их отправили в бараки. Едва мы справились с подсчетом денег, еще не успели осмыслить все то, что видели и слышали, а уже появляется следующий транспорт.
И снова начинается выискивание родных, знакомых, вопросы отчаяния, ответы, убивающие надежду. Второй транспорт привозит больше газет. Они помогают нам ориентироваться в событиях. Начинаем понимать весь трагизм и бессмысленность восстания. Люди из этого транспорта более ожесточены, более мрачны. Все равно — всему конец.
И снова ночью мы записываем прибывших, а днем считаем деньги, кучи денег.
Снова роемся в учетных карточках. Передо мной письмо отца, умоляющего вернуть ему ребенка, дневники… Эти отдельные драмы кажутся мелкими, наивными, они тонут в трагедии множества людей, переполняющих бараки.
Итак, возвращаемся к «нормальной жизни». Появляются цуганги из Италии. Понемногу все сливается, как всегда, в сплошную, безликую массу.
Эти люди еще опьянены воздухом Италии, ее вином. Они даже смеются, совсем не отдавая себе отчета, где находятся. Сопротивляются, спорят, думают, что могут чего-то требовать. Но никто не реагирует на все это.
Прибыли несколько женщин-партизанок из Югославии. Гордые, полные достоинства, смелые — все любуются их выправкой. Эти хорошо знают, что такое Освенцим и за что их сюда пригнали.
Приезжают женщины из особой тюрьмы в Мысловицах по приговору специального суда. Они рады уже тому, что не были осуждены на смерть. Все еще находятся под впечатлением страшного следствия, жестокой тюрьмы и потерн многих товарищей. Рядом с загорелыми, полными жизни итальянцами они выглядят хилыми, жалкими. Горящие глаза смотрят с недоверием: неужели это возможно, что они живут, что будут жить?
Из Вены с транспортом попала в Освенцим семидесятилетняя еврейка. В последнюю минуту наш шеф Вурм, тот, который был когда-то шефом мужской эффектенкамер, вытаскивает ее из рядов, выстроенных для отправки «в газ».
Вурм ведет удивленную старушку в канцелярию, предлагает сесть. Старушка понятия не имела, куда направлялась колонна, из которой ее только что вытащили, она и сейчас не понимает, что избежала смерти.
— Я вас знаю, — обращается к ней Вурм, — вы социал-демократка.
— Да, я уже сорок лет в партии. А откуда вы меня знаете?
— По вашим выступлениям.
— Ах, так вы тоже… Но что же вы делаете здесь — и этот мундир на вас?..
Вурц смущенно улыбается и говорит, оправдываясь:
— Как венке, вам ведь известно, что почти в каждой австрийской семье было столько партий, сколько членов семьи. Один из моих братьев был социал-демократом, другой коммунистом, а мне пришелся по душе национал-социализм.
Спутницы старушки уже давно пошли в печь, а в канцелярии все еще идет задушевная беседа между эсэсовцем и социал-демократкой.
— Сейчас осталось мало семей, в которых вы нашли бы национал-социалистов по убеждению. Сочувствую вам, что вы придерживаетесь такой ограниченной идеологии. Но если вас не оттолкнула система и вы служите ей столь активно… то, может быть, вас убедят последние события и ваше поражение в войне. Тогда вы поймете.
Семидесятилетняя женщина говорит это спокойно, со снисходительной улыбкой.
— Вы все еще не перестаете быть борцом, несмотря на ваш возраст, — в свою очередь снисходительно улыбается Вурм. — Ну, как Вена? Очень пострадала? Я давно не был в отпуске.
Старушка рассказывает интересно и живо о бомбардировке, о жизни в Вене. Собеседники находят общих знакомых. Оказывается, они долго жили в одном и том же районе Вены.
Вдруг, ничего не говоря, Вурм выходит. Мы получаем распоряжение выдать ей одежду. На пальто, которое старушка получает и в котором «она должна вернуться в Вену», не хватает пуговицы. Она требует, чтобы пуговица была пришита, «потому что у нее будет неряшливый вид». Меня охватывает истерический смех, вместе со мной смеется Бася. Старушка не понимает, над чем мы смеемся. Разве это так смешно, что она желает выглядеть опрятно? К ней подходит Таня. Ей не до смеха.
— Знаете ли вы, какова была бы ваша судьба, если бы не случайная встреча с этим Вурмом? Знаете ли вы, где ваши спутницы?
— Не знаю, они, кажется, пошли мыться.
Смягчившись, Таня говорит более спокойно:
— А вы слышали у себя в Вене о крематориях, об удушении людей?
— Слышала, но ведь это, пожалуй, преувеличено.
— Так вот, вы, заслуженная деятельница социал-демократического движения, теперь можете убедиться, что это нисколько не преувеличено, — с новым приступом ярости говорит Таня.
— В таком случае, над чем же смеются эти девушки?
— Они смеются над тем, что вы так настойчиво требуете оторванную пуговицу. Вам надо уходить отсюда, не оглядываясь, как только перед вами откроются ворота лагеря.
Надо признать, что эта старая женщина необыкновенно владеет собой. Выслушав Таню, она говорит твердо:
— Может быть, все это и так, как вы утверждаете, но раз я еще живу, то хочу иметь пуговку на месте, и нет в этом ничего смешного.
Таня с торжественным видом вручает старушке какую-то огромную пуговицу.
— Австрийской социал-демократии от русских коммунистов… на память.
К нашему удивлению, старушка и в самом деле выходит за ворота лагеря, провожаемая часовым. На прощанье Вурм подает ей руку и желает всего хорошего. Бася озорно толкает меня.
— Ты что-нибудь понимаешь? Я ровным счетом ничего. Куда она идет и почему? Разве оттого, что он ее узнал, изменилась ее еврейская кровь, ее раса?
Опять прибывают небольшие транспорты: «эрциунгсхефтлинги» из Германии, французские партизаны, маленькие истощенные мальчики из Дахау, переведенные сюда неизвестно почему.
Прибывает группа советских офицеров. Один из них — с бородкой — сразу привлекает наше внимание. Офицеры проходят мимо наших окон без знаков отличия, без ремней, но с высоко поднятой головой, как на параде. У всех лица сознательных солдат. Военнопленных привезли в концлагерь вопреки всем международным законам.
Русские женщины беспокойно следят за тем, куда ведут этот транспорт, так же, как мы перед тем следили — куда отправят жителей Варшавы. Что сделают с этими офицерами? В газ? На расстрел?
Наташа, Таня украдкой идут в отдалении за ними. У зауны минута наивысшего напряжения: если не повернут, пойдут прямо, — значит, идут на гибель. В последнюю минуту группа поворачивает и входит в зауну. Мы с облегчением вздыхаем.
В зауне разыгрывается эпизод, невероятный в истории лагеря. Один из офицеров не позволяет сбрить себе бороду. Вызывают эсэсовца, который приказывает немедленно выполнить обязательное распоряжение. Ведет он себя при этом, как обычно, вызывающе и нагло.
— Не дам! — заявляет русский. — А кроме того, как ты смеешь говорить мне «ты». Стать «смирно», гитлеровский щенок, перед советским генералом!